Все советовали держаться за институт. Точнее всех это сознавал Толя Фадеев. Приехал он откуда-то из-под Тулы. Парень был простой, крепкий и мыслил очень четко. Одну глупость, как он считал, он уже сделал: кончил Горный техникум. Теперь он, слава Богу, отработал положенное под землей и больше таким дураком не будет, поскольку сам себе не враг. Короче, он решил, что отныне его жизнь будет связана только с работой на чистом воздухе.
Общие его взгляды на современность были вообще более трезвыми и непримиримыми, чем у других, в том числе и у меня. Не теоретически — в философские и идеологические дебри он вообще не забирался — а исходя из жизни и здравого смысла. Прежде всего, его раздражала всеобщая туфта.
Помню, с каким сарказмом рассказывал он о своем зяте, начальнике райотдела МГБ. Занимался тот не уважаемой Толей деятельностью, но жил себе да поживал, охранял тыл и на фронт не рвался. Но заело дурака, что у него фамилия неблагозвучная (особенно в связи с должностью) — Дубинкин. Попросил заменить на Дубровский — показалось красиво. Заменили. И тут же забрали в Войско Польское — туда как раз тогда шел набор 3.
Я уже не помню, что именно Толя рассказывал. Но всегда нечто нелепое, возмущающее разум и тем не менее торжествующее в жизни. И выводы делал вполне четкие. Он — мыслил. К сожалению, советская интеллигенция — я говорю о самых лучших и честных представителях поколения Симонова и моложе, — полагавшая, что смотрит на жизнь “глубже” и “диалектичней”, утратила связь с такими людьми, а через них — и со здравым смыслом. Эта связь очень медленно начала восстанавливаться во время и после войны. Когда наступила перестройка и интеллигенция, перестав быть социалистической, обрела некоторую общественную активность, она все равно не перестала решать политические вопросы как идеологические. Я вовсе не хочу этим отречься от нее, сказать, что в стране сейчас есть другие силы, более конструктивные, чем она, — их нет. Но я хочу сказать, что здравый смысл как был у нее в загоне, так и остается.
Однако вернемся к прерванному рассказу. Мне Толя очень сочувствовал: все же я был очень не устроен и несло меня неизвестно куда. Не думаю, что он много думал о поэзии или о моих стихах, — у него были другие интересы. Но одно он понимал ясно: я пишу то, что думаю. А что это дело по нашему времени абсолютно гиблое, он знал и до встречи со мной. Но он не отговаривал меня так писать — наоборот. Только принимать меры предосторожности.
— Не дури, Наум!.. — увещевал он меня своим затрудненным, сдавленным голосом. — Держись за институт! Кончишь — будешь работать в лесу, далеко от всего этого, и пиши себе что хочешь. А то ведь пропадешь — убьют! Разве они правду потерпят? Это ж бандиты...
Высокий, худощавый, жилистый, крепкий, он весь при этом светился добротой и заботливостью. Он ведь и впрямь был старше и опытней. Но в то же время говорил он это вслух, при ребятах и девушках, и чувствовал себя при этом в полной безопасности. И, сколько я знаю, ему это сходило с рук. На что рассчитывал? На свой жизненный опыт и знание людей? Не знаю. Но он не ошибся. Вероятно, слова его воспринимались остальными как разумный дружеский совет в разговоре о жизни, а не о политике. Никаких политических задач не ставил перед собой и Толя, справедливо полагая, что не его это дело и что плетью обуха не перешибешь.
Тоталитаризм не оставлял убежищ. Лесное хозяйство тоже не избежало пристального внимания родной партии. Оно оказалось в центре целых двух шумных политических кампаний: лесопосадочной и общебиологической. Не знаю, насколько разумна была сама идея лесополос (с биологическими “дискуссиями”, полагаю, все ясно и без меня), но оказаться под руководящим воздействием всеобъемлющей некомпетентности центральных и региональных идеологических руководителей Толе, видимо, все-таки пришлось. И хоть к тому времени я его потерял из виду, уверен, что ему это было очень неприятно. Но что лес может оказаться в центре идеологической кампании, нам тогда в голову прийти не могло...
Мое пребывание в Строителе подходило к концу. Разумеется, произошло это не сразу. Я еще даже продолжал посещать институт.
Но именно в это время не здесь, а в Москве надо мной по-настоящему сгущались тучи, а потом странным образом разрядились, что на первых порах даже выручило меня. Но это уже другая тема.
А пока я продолжал жить в общежитии. И даже после того, как совершенно справедливо (не сдал экзаменов) был исключен из состава студентов и лишился в нем места, жил у ребят. Когда же жить в общежитии стало невозможно, я несколько раз ночевал в котельной института — приезжал ночью, приходил и ночевал, и кочегары, спасибо им, меня не прогоняли. Все это мелочи, но без таких мелочей — а их тогда было много в моей жизни — я бы погиб. Спасибо всем, кто помог мне выжить тогда.