К сожалению, многого о себе в связи с городом Калининградом Московской области я вспомнить не могу, ибо жил я Москвой, а здесь только отбывал некий никому не нужный срок. Да и путаное было у меня тогда все: психология, идеология. Без особых трудностей я ушел со своего ответственного поста обратно в “свой” Лесотехнический институт. Это стало возможным потому, что студенты, принятые на факультет МОД (механической обработки древесины), в этом последнем военном году начали обеспечиваться бронью. Я отнюдь не был уверен, что стану инженером, но моральных мук по поводу обретения таким образом брони не испытывал. На этот раз я точно знал, что уклоняюсь не от фронта, а от новой никому не нужной мороки. Кончалась моя физическая зависимость от предприятия, где мне нечего было делать. Теперь уже никто не мог отдать меня под суд за случайное нарушение трудовой дисциплины, вызванное тем, что я просто не в силах был пропустить какой-либо важный для меня разговор или мероприятие, а таких тогда в Москве было много.
Впрочем, я не так уж убежден, что планировал манкировать Лесотехническим институтом. Во мне тогда жила мечта о материальной независимости от литературы, ибо я не надеялся, что написанное мной будет когда-либо напечатано. В этих условиях овладение нейтральной лесной профессией было достаточно заманчиво. Временами я даже пытался посещать занятия. Был на нескольких лекциях по математике. Но посещения мои были нерегулярны: я не мог противостоять стихии собственной жизни и рядом расположенной Москве — меня тянуло в другую сторону. А это не способствовало прилежанию.
Теперь мне иногда не по себе оттого, что, в сущности, я несколько своевольно обращался с государственными средствами. Не мог же я не понимать, что и институт, и общежитие стоили, как говорится, народных денег. А я ведь еще и стипендию полгода получал, мизерную, но все же получал. Все это в расчете на отдачу в будущем. А ведь я довольно скоро понял, что той отдачи, которой от меня ждут, не будет. Но не по себе от этого мне бывает только теперь — после опыта жизни среди западных налогоплательщиков. Тогда это меня нисколько не беспокоило. Прежде всего я свято верил, что отдача — пусть не эта , а другая — все же от меня обязательно будет. Другими словами, то, чем я хотел заниматься, безусловно, имело в моих глазах общественную ценность. А при социалистическом отношении к собственности, поскольку хозяйство у нас единое, не все ли равно, из какой кассы я получаю возможность удержаться на плаву и принести пользу обществу. Конечно, я так тогда не формулировал, но явно из этого исходил. И, наверно, в чем-то был прав.
Впрочем, помогала мне мириться с несоответствиями моего положения и некоторая богемность духа, которой я считал своим долгом предаваться — вопреки моим естественным склонностям. Согласно моему тогдашнему моральному кодексу, поэты вообще имеют право на многое. Иногда, несколько утрируя свое соответствие необходимой, по моим тогдашним представлениям, бесшабашности поэтической натуры, я даже определял себя так:
Прохожу неровной лентой,
Изрыгаю рев и мат,
А хорошие студенты
Изучают сопромат.
Бесшабашности — подлинной и приобретенной — у меня тогда хватало. Вряд ли образ, стоящий за этими строками, точно соответствовал моему внутреннему облику. О внешнем я не говорю, но он достигался не потому, что я к этому стремился. И “неровной лентой”, что значит — “надравшись”, проходил я крайне редко, да и не по улице. У меня на это не было денег, да и потребности не испытывал. Кроме того, вряд ли я думал всерьез, что духовно превосхожу “толковых студентов” тем, что не учу сопромат. Но вовсе от такой гордыни, связанной с профессией, воспринятой как призвание, я свободен не был.
Что греха таить, этому предавался. Но как-то абстрактно — пока не сталкивался с живыми людьми. Стремлением чувствовать себя обязательно выше всех встречных-поперечных я не страдал никогда. И со студентами, которые жили со мной в общежитии, я дружил на самом деле, хотя они были людьми практических соображений — профиль института притягивал именно таких людей. Это никак не означает отвращения от всего высокого. Конечно, если не сводить это высокое к интимному постижению литературы или, скажем, философии. В их практицизме и естественности были самостоятельность и достоинство. И рядом с этим естественное уважение ко всему высокому, выходившему за пределы их профессии. У меня о них остались самые теплые воспоминания.
Все они были — говорю об общежитских — из недалекой, но глубинки. Все они понимали, что жизнь — дело серьезное, что надо в ней устроиться серьезно и основательно. У некоторых и родители работали по лесному делу, были директорами лесхозов. И учились, в основном, на лесохозяйственном отделении, которое брони не давало, — были белобилетниками. Были среди них и инвалиды войны. Заходил и партизан из соединения генерала Сабурова. Жил он в Москве, но заходил и к нам.
Мне они всегда сочувствовали — вероятно, поводов для сочувствия было много. Некоторые слышали мои стихи.