В харьковском Отделе пропаганды я прослужил два месяца, -- с конца сентября до конца ноября 1919 г., т.е. до оставления Харькова белыми. Каждую неделю я прочитывал по две-три публичные лекции. И где только я не читал! Во-первых, почти на всех самых больших харьковских фабриках и заводах, во-вторых, в казармах, в-третьих, в семинарии -- для окончивших семинаристов, в-четвертых, в остроге -- для политических заключенных, в-пятых, в бараках -- для военнопленных, в-шестых, в лазаретах -- для раненых, в седьмых, в Народном доме, в театре, в кинематографе -- для сборной публики. Читал я на темы преимущественно политические и экономические и один раз -- на религиозно-философскую. Прежде всего я старался показать, что затеянное нашими коммунистами уничтожение капитализма ни в коем случае своей цели не достигнет, а приведет опять к капитализму же, но в самых его злокачественных формах: до сих пор господствовал капитализм производительный, коммунистический переворот приведет к господству капитала спекулянтского, который ничего не создает, а только высасывает соки из трудящегося народа {В то время я не предвидел еще всех ужасов государственного капитализма, приводящего к настоящему рабству (1931). [Прим. автора.]}. От нашего коммунистического строительства настоящие крестьяне и настоящие рабочие, поскольку они не поглощены кадрами непомерно распухшей советской бюрократии, ничего не выиграют, а только проиграют. Все те блага, которые сейчас сыплет на их головы советская власть, суть не что иное, как демагогическая приманка (даровое обучение, даровая почта, даровая кормежка и проч.). Долго этими приманками рекламировать себя будет невозможно. В интересах трудящихся -- разумный компромисс с буржуазией в целях дальнейших прочных завоеваний, как это происходит сейчас во всех цивилизованных государствах Европы и Америки.
Далее я развивал ту мысль, что вершителем судеб такого огромного государства, как Россия, может являться только сам народ, в лице своих свободно избранных представителей, а никоим образом не какая-нибудь политическая партия, хотя бы преисполненная самых благих намерений. Указывал я также на то, какою нелепостью является диктатура пролетариата в почти сплошь крестьянской стране и какую возмутительную фикцию эта диктатура у нас сейчас представляет. "Редкий государственный порядок может обойтись без насилия и без обмана, -- говорил я, -- но советский режим заключает в себе максимум того и другого".
В религиозно-философской лекции я пытался выяснить, в какой мере все великое в человечестве основано, в сущности, на религиозном чувстве и как подлинная безрелигиозность должна неминуемо вести к распаду всякой общественности. Успехом своих лекций я похвалиться не могу. Зависело это от многих причин. Во-первых, конечно, от недостаточной моей талантливости как лектора. Во-вторых, от того, что я не мог и не хотел бросать в массу яркие и воспламеняющие лозунги, обыкновенно начинающиеся со слова "бей". В-третьих, наконец, от того, что широкая масса публики /.../ была уверена, что все это ни на что не нужная, пустая болтовня. Труднее всего мне на моих лекциях было развивать и защищать деникинскую декларацию. По окончании одной такой моей лекции на заводе Мельгозе один рабочий сказал мне: "Все, что вы тут нам рассказывали, очень хорошо, и если бы действительно явилась такая власть, которая могла бы выполнить это, мы бы, пожалуй, удовлетворились. Но в том-то и беда, что нас все обманывают. И ваша деникинская декларация -- тоже обман. Может быть, вы сами, товарищ, в нее искренне верите, -- простите, я не хочу вас обидеть, -- но я не о вас лично говорю". Вот какие пилюли приходилось мне проглатывать, а распинаться за искренность "верхов" деникинской армии у меня как-то язык не поворачивался: я сам в нее слабо верил.
Очень часто я читал почти перед пустой аудиторией. Лишь три-четыре моих лекции привлекли многочисленную публику -- в том числе лекция религиозно-философская. Я не говорю, конечно, о многочисленных слушателях по принуждению, когда я читал для солдат в казармах или для военнопленных в их бараках. Там слушали меня, что называется, хочешь -- не хочешь. Большинство же лекций, организованных Отделом пропаганды, носило совершенно свободный характер, чуждый и тени принуждения. По окончании лекций допускались вопросы, возражения и споры. Но в них редко кто ввязывался: в раскаленной атмосфере гражданской войны всякий, естественно, боялся быть чересчур откровенным. Большею частию я выслушивал возражения частным образом, когда все уже расходились с лекции, где-нибудь на улице или в коридоре (приведенное выше возражение рабочего на заводе Мельгозе было мне сказано в сутолоке, когда все расходились с лекции).
Для меня лично интереснее всего была аудитория политических заключенных в тюрьме. Я любил поспорить с ними. Им незачем было скрывать своих убеждений, и потому они говорили со мной вполне непринужденно и часто очень резко. А я после таких споров с ними нередко находил новые аргументы в пользу своих убеждений и пользовался потом этими аргументами в последующих моих публичных выступлениях. /.../