***
В конце 1912 года, в Москве, стал ко мне хаживать некий X. Называл он себя крестьянским поэтом; был красив, чернобров, статен; старательно окал, любил побеседовать о разных там яровых и озимых. Держался он добрым молодцем, Бовой - королевичем. Уверял, разумеется, что нигде не учился. От С. В. Киссина (Муни), покойного моего друга, я знал, что X. в одно время с ним был не то студентом, не то вольнослушателем на юридическом факультете. Стихи он писал недурно, гладко, но в том псевдорусском стиле, до которого я не охотник.
В его разговоре была смесь самоуничижения и наглости. Тогда это меня коробило, позже я насмотрелся на это вдоволь у пролетарских поэтов. X. не ходил, не смотрел, а все как-то похаживал да поглядывал, то смиренничая, то наливаясь злостью. Не смялся, а ухмылялся. Бывало, придет -- на все лады извиняется: да можно ли? да не помешал ли? да, пожалуй, не ко двору пришелся? да не надоел ли? да не пора ли уж уходить? А сам нет - нет да шпилечку и отпустит. Читая свои стихи, почтительнейше просил указать, ежели что не так: поучить, наставить. Потому что -- нам где же, мы люди темные, только вот, разумеется, которые ученые, -- они хоть и все превзошли, а ни к чему они вовсе, да... Любил побеседовать о политике.
Да, помещикам обязательно ужо -- красного петуха (неизвестно, что: пустят или пустим). Чтобы, значит, быль царь -- и мужик, больше никого. Капиталистов под жабры, потому что жиды (а Вы сами, простите, не из евреев?) и хотят царя повалить, а сами всей Русью крещеною завладеть. Интеллигенции -- земной поклон за то, что нас, неучей, просвещает. Только тоже сесть на шею себе не дадим: вот, как справимся с богачами, так и ее по шапке. Фабричных -- тоже: это все хулиганы, сволочь, бездельники. Русь -- она вся хрестьянская, да. Мужик -- что? Тьфу, последнее дело, одно слово -- смерд. А только ему полагается первое место, потому что он -- вроде как соль земли... А потом, помолчав:
-- Да. А что она, соль? Полкопейки фунт.
Муни однажды о нем сказал:
-- Бова твой подобен солнцу: заходит налево -- взойдет направо. И еще хорошо, если не вынырнет просто в охранке.
Меж тем, X. изнывал от зависти: не давали ему покою лавры другого мужика, Николая Клюева, который явился незадолго до того и уже выпустил две книги: одну -- с предисловием Брюсова, другую -- со вступительной статьею В. Свенцицкого, который без обиняков объявил Клюева пророком.
Действительно, гораздо более даровитый, чем X, Клюев поехал уже в Петербург и успел там прогреметь: Городецкий о нем звонил во все колокола. X, понятно, не усидел: тоже кинулся в Петербург. Там у него не особенно что-то удачно вышло: в пророки он не попал и вскоре вернулся, -- однако, не без трофея: с фотографической карточкой, на которой был снят с Городецким и Клюевым: Bce трое -- в русских рубахах, в смазных сапогах, с балалайками. Об этой поре, в одном из своих очерков петербургской литературной жизни, хорошо рассказал Г. Иванов:
"Приехав в Петербург, Клюев попал тотчас же под влияние Городецкого и твердо усвоил приемы мужичка - травести.
-- Ну, Николай Алексеевич, как устроились вы в Петербурге?
-- Слава тебе Господи, не оставляет Заступница нас, грешных. Сыскал клетушку, -- много ли нам надо? Заходи, сынок, осчастливь. На Морской за углом живу.
Клетушка была номером Отель де Франс с цельным ковром и широкой турецкой тахтой. Клюев сидел на тахте, при воротничке и галстуке, и читал Гейне в подлиннике.
-- Маракую малость по басурманскому, -- заметил он мой удивленный взгляд. -- Маракую малость. Только не лежит душа. Наши соловьи голосистей, ох, голосистей. Да, что ж это я, -- взволновался он, -- дорогого гостя как принимаю. Садись, сынок, садись, голубь. Чем угощать прикажешь? Чаю не пью, табаку не курю, пряника медового не припас. А то -- он подмигнул -- если не торопишься, может пополудничаем вместе? Есть тут один трактирчик. Хозяин хороший человек, хоть и француз. Тут, за углом. Альбертом зовут.
Я не торопился. -- ,,Ну, вот и ладно, ну, вот, и чудесно, -- сейчас обряжусь"...
-- Зачем же вам переодеваться?
-- Что ты, что ты -- разве можно? Ребята засмеют. Обожди минутку -- я духом.
Из-за ширмы он вышел в поддевке, смазных сапогах и малиновой рубашке: "Ну, вот, -- так то лучше!"
-- Да, ведь, в ресторан в таком виде, как раз, не пустят.
-- В общую и не просимся. Куда нам, мужичкам, промеж господ? Знай, сверчок, свой шесток. А мы не в общем, мы в клетушку-комнатушку, отдельный то -- есть. Туда и нам можно.
Вот именно в этих клетушках - комнатушках французских ресторанов и вырабатывался тогда городецко - клюевский style russe, не то православие, не то хлыстовство, не то революция, не то черносотенство. Для Городецкаго, разумеется, все это была очередная безответственная шумиха и болтовня: он уже побывал к тому времени и символистом, и мистическим анархистом, и мистическим реалистом, и акмеистом. Он любил маскарады и вывески. Переодеться мужичком было ему занимательно и рекламнее. Но Клюев, хоть и "маракал по басурманскому", был все же человек деревенский. Он, разумеется, знал, что таких мужичков, каким рядил его Городецкий, в действительности не бывает, -- но барину не перечил: пущай забавляется. А сам между тем, не то чтобы вовсе тишком да молчком, а эдак полусловцами да песенками, поддакивая да подмигивая и вправо и влево, и черносотенцу- Городецкому, и эсерам, и членам религиозно-философского общества, и хлыстовским каким то юношам, -- выжидал. Чего?