ГЕРШЕНЗОН
Однажды, еще в раннюю пору нашего знакомства, зимнею ночью, в Москве, провожая меня через садик, чтобы запереть за мною калитку, Гершензон пошутил:
-- Вот какой вы народ, поэты: мы о вас пишем, а нет того, чтобы кто-нибудь написал стихи об нас, об историках.
-- Погодите, Михаил Осипович, вот я напишу о вас.
Он усмехнулся в усы:
-- Не напишете. Ну, покойной ночи.
-- Покойной ночи.
Я потом всегда помнил свое обещание, не раз брался и за стихи, -- да так и не написал их: все казалось мне слабо и недостойно его.
Но все-таки мне приятно, что след наших встреч остался в моих стихах. В книге "Путем зерна" есть у меня стихотворение "2-го ноября". Речь идет о том дне, когда, после октябрьского переворота, люди в Москве впервые
Повыползли из каменных подвалов
На улицы.
Дальше -- рассказано вкратце, как я ходил к Михаилу Осиповичу:
К моим друзьям в тот день пошел и я.
Узнал, что живы, целы, дети дома, --
Чего ж еще хотеть? Побрел домой.
Книжка вышла в 1920 г., и Гершензон тогда же читал ее, но об этих стихах у нас разговору не было. Только в 1922 г., посылая ему из Петербурга 2-е издание, дополненное, я внутри, на полях, против приведенных строк, приписал: "Это про Вас". Я рассчитывал на то, что книгу, недавно читанную, он сейчас перечитывать не станет, а приписку мою увидит, может быть, через несколько лет, когда я, вероятно, буду далеко от него. Так и вышло. 23 октября 1924 г. он писал мне: "Не знаю, где вы теперь... Сижу дома, хожу по комнате, читаю, -- сегодня читал Ваше "Путем зерна".
Вероятно, он взял именно второе издание, прочел, увидел мою приписку -- и захотел написать мне. Это было последнее из его писем. Посланное в Ирландию, оно попало ко мне в Италию только в самые последние дни 1924 г. Я ответил на него спустя несколько дней, -- но сам уже не получил ответа: Гершензон умирал.
Летом 1915 года я послал Гершензону оттиск статьи о петербургских повестях Пушкина. Письмо, полученное в ответ, удивило меня простотою и задушевностью. Я не был лично знаком с Михаилом Осиповичем, и хотя высоко ценил его, -- все же не представлял себе Гершензона иначе, как в озарении самодовольного величия, по которому за версту познаются "солидные ученые". Я даже и вообще-то не думал, что столь важная особа снизойдет до переписки с автором единственной статьи о Пушкине.
Однако, приехавший вскоре Б. А. Садовской пришел ко мне как-то вечером и сказал:
-- Пойдемте завтра к Гершензону. Он вас зовет.
Арбат, Никольский переулок, 13. Деревянный забор, поросший травою двор. Во дворе направо -- сторожка, налево еще какое-то старое здание. Каменная дорожка ведет в глубь двора, к двухэтажному дому новой постройки. За домом сад с небольшим огородом. Второй этаж занимает Гершензон, точнее -- семья его. Небольшая столовая служит и для "приемов". А сам он живет еще выше, в мезонине, которого со двора не видно.
Хоть и ободренный письмом и зовом (через Садовского) -- все же впервые пришел я сюда не без робости. Но робость прошла в тот же вечер, а потом уже целых семь лет, до последнего дня перед отъездом моим из России, ходил я сюда с уверенностью в хорошем приеме, ходил поделиться житейскими заботами, и новыми стихами, и задуманными работами, и, кажется, всеми огорчениями и всеми радостями, -- хоть радостей-то, пожалуй, было не так уж много.
***
Маленький, часто откидывающий голову назад, густобровый, с черной бородкой, поседевшей сильно в последние годы; с такими же усами, нависающими на пухлый рот; с глазами слегка на выкате; с мясистым, чуть горбоватым носом, прищемленным пенснэ; с волосатыми руками, с выпуклыми коленями, -- наружностью был он типичный еврей. Много жестикулировал. Говорил быстро, почти всегда возбужденно. Речь, очень ясная по существу, казалась косноязычной, не будучи такою в действительности. Это происходило от глухого голоса, от плохой дикции и от очень странного акцента, в котором резко - еврейские интонации кишиневского уроженца сочетались с неизвестно откуда взявшимся оканьем заправского волгаря.
Комната, где он жил, большая, квадратная, в три окна, содержала не много мебели. Две невысокие (человеку до пояса) книжные полки; два стола: один -- вроде обеденного, но не большой, другой -- письменный, совсем маленький; низкая, плоская кровать у стены, с серым байковым одеялом и единственною подушкой; вот и все, кажется, если не считать двух венских стульев да кожаного, с высокою спинкой, старинного кресла. В это кресло (левая ручка всегда отскакивает, расклеилась) Гершензон усаживает гостя. Оно -- историческое, из кабинета Чаадаева.
Стены белые, гладкие, почти пустые. Только тропининский Пушкин (фототипия) да гипсовая маска, тоже Пушкина. Кажется, еще чей - то портрет, может быть -- Огарева, не помню. В кабинете светло, просторно и очень чисто. Немного похоже на санаторий. Нет никакой нарочитости, но все как то само собой сведено к простейшим предметам и линиям. Даже книги -- только самые необходимые для текущей работы; прочие -- в другой комнате. Здесь живет человек, не любящий лишнего.