5 июля. На посрамление нашему времени прилагаю срамноугодливую статейку «Известий» о разрушении «Параскевы-Пятницы», этой изящнейшей церкви, архитектурно прекрасной и крепкой.
4/VII 1928 г. «Известия»
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ПАРАСКЕВЫ.
Крепкая, приземистая, широкобокая, дебелая, как старозаветная московская купчиха, обнесена старая церковь забором, на живую нитку сшитым из новенького теса. Тонкой, еле заметной пеленой стоит над церковью известковая пыль, на штукатурке стен свежие раны, в которых видна кирпичная кладка, церковь обезглавлена: купола уже нет. В пустых просветах бывшей «главы» мелькают рабочие. Копошатся они и на крыше и внизу, где свалены балки, кучи кирпича и щебня и стоят могучие битюги с проводами. Рушат церковь.
Слишком уж вольготно расселась древняя купчиха, расползлась по Охотному ряду — нет свободного хода ни трамваям, ни рычащим автобусам и легковым машинам, ни человеческим потокам. Москва распухает, растет, каждый месяц дает прирост населения на десятки тысяч. Советская Москва, как скопидом, дрожит сейчас над каждым клочком лишней площади. Пробивает новые дыры в Китайгородских стенах, — сносит старую архитектурную рухлядь, (льстецы, льстецы!.. — И.Ш. ), загромождающую драгоценные участки земли. Цель одна — борьба со склерозом сложного городского организма: лишь бы не закупорились артерии и вены столичного движения.
Дошла очередь и до Параскевы-Пятницы.
Любопытно ее расположение. С одной стороны, в глубине грязного извозчичьего двора, белеет своими колонками, кокошниками и орнаментами дом князя Голицына, похожий на пряничный домик из детской сказки. С другой — гирляндой вывески Охотного ряда. Тут — рябчики, паюсная икра, балыки. Чрево Москвы, старой, гурманской, обжорливой Москвы. Охотный ряд, ставший именем нарицательным, родина былых охотнорядцев, дюжих лабазников, купеческих молодцов, когда-то дробивших скулы и проламывавших головы «жидов и сицилистов». А цитадель, оплот, пуп Охотного ряда — вот эта самая дебелая Параскева-Пятница, сносимая сейчас. По кирпичику.
Первые дни около нее целые дни были «летучие митинги».
Прохожий люд, особенно тот, которому торопиться некуда, задерживался минут на десять-пятнадцать. Стоят. Смотрят. Разное выражение этих глаз.
У рабочих, у молодежи, у служащего народа — любопытствующе-созерцательное. Их занимает самый процесс ломки. Разрушают ли эту ненужную громоздкую церковь или другое строение — не все ли равно…
— А крепка старушка!
— Н-да, голыми руками не возьмешь… Повозиться долго придется…
— Вчера вот колокол спутали. Пудов сот восемь будет.
— Пятьсот, — делает кто-то фактическую поправку.
— Може, и пятьсот. Сам не весил, не знаю.
По другому глядят на разрушаемое здание охотнорядские старички и иверские «божьи цветочки», — старушки. Вот к стене прижались две, в черных платочках, старые, все лицо в восковых морщинах. Стоят, точно вросли в стену, глядят не отрываясь на обезглавленную церковь.
— Поразит осподь, — бормочет первая, и в шопоте ее изуверская убежденность. И вдруг, грозя сухим пальцем, кричит:
— Подождите, подождите, накажет вас царица небесная!..
— О-ох, — жалостно вздыхает вторая и трет слезящиеся глаза. — Батюшки, да что же это такое…
Старик в кожаной куртке, туго охватывающей его толстый живот, в высоком старокупеческом картузе, мясистые щеки разрисованы сеткой красных жилок, рассказывает тихо и сокрушенно:
— Триста лет церковь стояла, а вот тут… Ну что же, правительство приказало, им сверху виднее, а мы — люди маленькие… А промежду прочим говорится: отделение церкви от государства… Да-а… Как же так выходит?..
— Берегись!.. — кричат сверху рабочие. — Берегись!..
Балка срывается сверху, с грохотом, подняв пыль, рушится на кучу щебня.
— Кидают… — вздыхает старик. — Ох, ты, осподи… что за народ пошел… Вот иконы снимали, пошвыряли как чурки…
— Ничего не швыряли, — вмешивается, не выдержав, давно прислушивавшийся человек узловатого вида, рыжеусый, рабочий с виду. — Здесь все по порядку делается. Представители Главмузея, из финотдела… Вовсе, отец, твои слова ни к чему… Шипишь…
— А я что же говорю? — сразу увиливает охотнорядец. — Так я, товарищ, и говорю: правительство приказало… Власть!.. Нешто мы против власти?.. Власть — она от бога. Ежели приказали — значит надо… Тоже, ведь, люди с головой.
И отходит, вздыхая:
— Ох-хо-хох!..
— Вот, к примеру сказать, я, — обращается рабочий к слушателям. — Живу сам-шест в проходной комнате… Тут тебе и ребятишки, и хозяйство, — а цельный день народ мимо! Как на улице живешь.
— Тесно, значит? — сочувственно покряхтывает косоворотка.
— И не говори!.. Зашился совсем… Вот ежели бы вместо этого барахла, — пренебрежительно мотает на грузную громаду Параскевы, — домов бы больше настроили, тогда бы еще жить можно…
В другой группе человек с портфелем и в шляпе рассказывает сытым, авторитетным баском:
— Церковь эта относится постройкой к концу примерно семнадцатого века. Выстроил ее князь Голицын, любовник царевны Софьи… из его дома, говорят, подземный ход в церковь…
Постукивают молотки, разбивающие окостеневшую за десятилетия известку, на крыше мелькают рабочие, бьющие тяжелыми ломами. Внизу на площади — лебедки, зубастые колеса подъемника, от которого сухожильями подымаются к опустевшей колокольне стальные тросы.
— А кирпич хороший. Добротный кирпич, — говорит кто-то. — Теперь такого нет.
Парнишка в ковбойке, в крепких футбольных башмаках, ухмыляется.
— Пригодится… У нас не пропадает, не думай!..
Д. Ф.