… А потом Попов встретился с драматургией Н. Ф. Погодина, и мы стали зрителями удивительных спектаклей. «Поэма о топоре», «Мой друг» и «После бала» во многом определили вкусы, принципы, эстетику целого театрального поколения.
Как нерасторжимы А. П. Чехов и МХАТ, так же нерасторжимы и Погодин с Поповым. Трудно передать, насколько эти люди, совсем не похожие в жизни, были близки в своем отношении к действительности, в своей эстетике. Под крепкими, сильными руками Попова погодинские герои оживали, обретали голос, пластику, живые чувства и мысли. Попов знал и любил их так же крепко и мужественно, как их автор.
И мы увидели на сцене людей, ничем не напоминающих театральных героев прошлого, Героическое в них проявлялось с неменьшей духовной интенсивностью, чем, допустим, у героев Шиллера, но внешне эти люди были лишены какой бы то ни было красивости. Так же как в «Виринее», они поражали своей взаправдашностью. Там это были крестьяне, здесь — рабочие. Духовный мир их был прекрасен, чист и возвышен, а пластика и речь просты и суровы.
В «Поэме о топоре» гигантский раструб ломал привычный ритм сцены-коробки, позволял создавать острые пластические композиции, широкие спиральные мизансцены, наполняя зал ощущением ветра, полета. Уходящие в глубину раструба пасти сталеплавильных печей были очень условны и выразительны. А по сцене ходили чумазые белозубые люди в прожженных телогрейках и замасленных фуфайках, внося сюда жар расплавленного металла и напряжение нелегкого труда.
В спектакле был найден тот великолепный сплав жизненной достоверности и яркой театральности — сплав самого высокого качества, — которым отличались лучшие работы Попова.
Особенно запомнился мне Дмитрий Орлов — Степашка, неторопливый, с умным хитроватым взглядом, упорный и безгранично честный. Это был настоящий рабочий, пришедший из деревни и ставший примером для всего завода. Его талант напоминал талант лесковского Левши. Трудно забыть сцену (сотни раз ее повторяют в воспоминаниях!), когда Степашка — Орлов, поняв, что в руках его металл, над сплавом которого он мучился дни и ночи, смеялся от счастья, а рабочие подхватывали его смех. На сцене не было ни одного человека, «изображавшего» радость. Все было подлинным и все звучало необычайно высоким внутренним накалом.
Кроме всего прочего, сцена эта была изумительно красиво построена, Попов располагал рабочих от крайних точек портала двумя длинными диагоналями, сходившимися в глубине, — в широком пролете входа в цех. Центр большой площадки был пуст. На нем стоял Степашка — Орлов. В смешном картузике, в длинном фартуке, не замечая собравшихся вокруг него рабочих, он стоял и, широко раздвинув руки, в каждой из которых была пластинка из нержавеющей стали, смеялся. Так смеяться мог ребенок, ученый, поэт, изобретатель. Так смеяться мог тот, кто впервые проник в великие тайны природы. Это было прекрасно.
Анка — М. Бабанова, в огромных мужских башмаках, зашнурованных бечевками, в ситцевой кофточке, с белобрысыми вихрастыми волосиками, ходила хозяйкой по заводу, подчиняя всех своей энергией. Как рассказать о той влюбленности, нежности, восторге, которые охватывали зрительный зал, когда Анка — Бабанова врывалась в цех, где под охраной одного из плавильщиков спал крепким сном Степашка? Его нельзя будить, но справиться с бурей счастья, охватившей ее, тоже было невозможно. И она пускалась в пляс. Я не знала ни одной драматической актрисы, гибкость тела которой была бы так совершенна. Она делала сложнейшие движения с феноменальной легкостью. Танец ее казался только что рожденной импровизацией. В нем не было ни малейшего намека на «поставленность». Казалось, что это милое существо, неистово пляшущее вокруг спящего Степашки, готово раствориться в воздухе от счастья. Все это длилось какие-то секунды, и когда она внезапно исчезала, зал гремел от рукоплесканий.
Но, может быть, еще более неотразимым было следующее появление Бабановой. Степан еще спал. Рядом сидела его мать, которая принесла обед. Анка — Бабанова вновь вихрем влетала на сцену. Восторг ее не остыл, и она в стремительном плясе делала все более широкие круги вокруг Степана. Вдруг она схватывала старушку мать, высоко поднимала ее на воздух и стремительно выносила ее на руках со сцены…
«Мой друг» вызвал новую волну нашего восхищения. Содружество Попова с И. Шлепяновым (он же оформлял «Поэму о тополе») помогло им найти исключительно интересное решение образа спектакля и его «технологии». Многокартинный спектакль шел без малейших перерывов. Ритму происходящего не мешали ни перестановки, ни лишние занавесы.
М. Астангова в «Моем друге» любили, им восторгались, гордились. Зрители в зале вели себя так, как дети — в детском театре. Они не отделяли Астангова от Гая. Астангов действительно, так полно перевоплощался в этого героя, излучал такую волю и веру в будущее, так самозабвенно добивался своей цели, такое громадное человеческое достоинство сквозило в каждом его движении, что остаться равнодушным к нему было абсолютно невозможно.
Великолепный голос, интеллигентная, широкая, волевая речь. Ни одной даже отдаленно «актерской» интонации. Астангов заражал тем же, чем заражали все талантливые исполнители в спектаклях Попова, — острейшим чувством современности и ярко, эмоционально взятой сверхзадачей.
С таким же внутренним настроем души играл Руководящее лицо М. Штраух. Внешне — необычайно скромно, внутренне — до предела собранно, так, что в каждом слове, в каждом движении таился размах мысли. Штраух с тех пор остался для меня одним из самых любимых актеров.
Великие реки начинаются с ручейка. Что приносит большую радость: могучее течение реки или тоненькая ниточка хрустальной воды? В грохоте громадного строительства, в лавинной атмосфере спектакля мелькнул трогательный и смешной, такой доверчивый и такой печальный, чуточку обиженный и очень счастливый взгляд бабановских глаз. Мелькнул родниковой прозрачностью и навсегда запал в душу. В третьей из пьес Погодина в Театре Революции — «После бала» Я больше всего запомнила Машу — Бабанову.
В критике того времени говорилось, что если в предыдущей своей пьесе Погодин назвал своего героя «Мой друг», то пьеса с центральной ролью, сыгранной Бабановой, имела полное право называться «Моя подруга» — так полно и открыто она завладела любовью зрителей. Громадно и сердечно воспринимал мир этот маленький человечек в большом бабьем платке и простеньком крестьянском жакетике. Как всегда в постановках Попова, самые сложные и тончайшие, самые страстные минуты человеческой жизни передавались в простых, совсем не театральных, скорее будничных мизансценах. Помню, как Маша — Бабанова охватила обеими руками березу. Лицо прижато к дереву так, что виден один глаз. Но сколько в этом широко открытом глазе человеческой тревоги, стремления понять жизнь!
Или другой момент. Опять Маша — Бабанова. Она — в центре народной гущи. Руки, сжатые в кулачки, — жест большой человеческой воли. Глаза — глаза полководца! И голос — колокольчик, в котором такое множество оттенков! Волнующий уже самим своим тембром, но еще больше тем, как послушно он выражал самые тонкие движения души…
Театр Революции превратился в театр современности. Реализм спектаклей А. Д. Попова освещался трепетным отношением к новому человеку, формирующемуся в нашей стране. Талант режиссера становился все более заразительным, и принципы его эстетики все более очевидными. Современного человека, будь это ученый, колхозник или рабочий, театр должен раскрывать самыми тонкими средствами правды и поэзии — таков был главный из принципов. Это противоречило распространенной в те годы точке зрения, ставившей на первый план остроту, гротеск, плакатность. Полемика велась Поповым мужественно, без всяких уступок. Я следила за ним издали, всегда сочувствуя и восхищаясь.
Мы познакомились в 1934 году на семинаре по эстетике, о котором я уже рассказывала. Наши ночные споры до хрипоты о современном искусстве, — можно ли их забыть? Тем более что в спорах этих так полно и богато раскрывался человек и художник, с которым будет связана потом вся твоя жизнь…
С момента нашего знакомства с Алексеем Дмитриевичем все дальнейшие его спектакли я воспринимала уже через призму его собственных рассказов о процессе работы над ними.
Он любил мечтать вслух, рассказывать о своих замыслах. Это был один из тех художников, которые не ведают «отключений от работы». Не знаю, когда он был активнее, — в самом ли процессе репетиции, в подготовке к ней или в анализе прошедшего дня?
Он рассказывал о людях — персонажах пьесы, о их столкновениях и судьбах так, будто сам присутствовал при совершающемся. Подвижность фантазии, эмоциональность проникновения в материал были громадными. Как будто нелюдимый и замкнутый, он раскрывался в этих своих рассказах и как художник, воображение которого создает все новые и новые образы, а он проверяет их точной мыслью и вновь отпускает на волю свою природу, отдаваясь свободному полету фантазии…
К сожалению, сейчас редко кто может похвастать тем, что споры и разговоры об искусстве занимают большое место в его жизни. Все много работают, каждый очень занят, тут, как принято думать, не до разговоров.
Мы с Алексеем Дмитриевичем стали творческими единомышленниками именно в процессе страстных споров и творческих бесед. И лучше, чем эти минуты полной творческой откровенности и взаимного понимания, мне мало что пришлось испытать в искусстве.
Я стала режиссером только потому, что Алексей Дмитриевич толкнул меня на этот путь, разглядев, по-видимому, во мне что-то, чего я сама в себе еще не знала.
В 1942 году мы наконец встретились в общей режиссерской работе…