Еще из Новой Праги я имел возможность дать знать Бржесским, что дня через два непременно постараюсь побывать у них. В Крылове[1] вечно пребывающего в Одессе Энгельгардта[2] я, разумеется, не застал и легко испросил разрешения любезного Небольсина[3] уехать к Бржесским.
Надо заметить, что от нашего Крылова и до Березовки Бржесских 60 верст, и я никогда почти дорогой не кормил, а останавливался иногда на полчаса у знакомого мне 60-летнего барчука Таловой Балки. Но по большей части моя добрая пара степняков легко в 6 часов пробегала это пространство.
Несмотря на предупреждение, въезжая во двор и заворачивая к крыльцу Березовского дома, я сильно боялся не застать хозяев, которые по временам бывали у соседей, а иногда даже за Елизаветградом у матери Александры Львовны.
— Дома господа? — спросил я выбежавшего на крыльцо белокурого Нестерку в синем казакинчике с красными патронами на груди.
— Дома, — весело отвечал мальчик и, схватив в передней, в которую я вошел, щетку, начал обмахивать с меня пыль.
— Пожалуйте, — сказал он, растворяя обе половинки двери в залу, служившую вместе столовой, и глазам моим представилась следующая картина.
Прелестная Александра Львовна стоит с подносом со стаканами, а Алексей Федорович, ставши на одно колено, подымает передо мною в руке бутылку «Редерера»[4].
По одному этому дружескому фарсу можно судить о радости нашей встречи. Не знаю почему, но в этот период моей жизни моя муза упорно безмолствовала; зато мой друг Алексей Федорович кипел разными эпическими затеями и начинаниями и походил в этом отношении на всех поэтов, выше всего ставящих последнее неоконченное творение.
В то время стихотворною формою владели только немногие, а Бржесский прекрасно ею владел. У Гербеля сохранился милый перевод Бржесским стихотворения, найденного в библии Байрона.
В этот приезд он прочел мне следующее стихотворение. Не знаю, было ли оно где-нибудь напечатано:
«Как дорожу я восторгами встречи!
Как мне отрадно в вечерней тиши
Слушать твои вдохновенные речи,
Отзвук прекрасной и чистой души.
Как дорожу я подобным мгновеньем,
В эти б минуты душе отлететь,
Сбросив земное, к нагорним селеньям…
В эти минуты легко умереть».
В описываемое время мне, как строевому офицеру, кроме временного отбывания караулов, не обязанному никакою специальностью, всего свободнее было навещать моих добрых Бржесских и притом знакомиться с весьма образованным кругом зажиточных помещиков Александрийского уезда. Как ни старался Дм. Ероф. оживить общество общественными балами, но никогда Елизаветградское собрание не могло по блеску задушевной семейности и изящной свободе поспорить с Александрийским. Помещики не поскупились на постройку великолепного дома собрания. Кроме обширной залы с хорами, в собрании было несколько просторных комнат для ломберных столов и даже большая комната с прекрасным роялем. В конце анфилады находилась зала для ужинов, где в алькове за длинным прилавком торговала услужливая и ловкая еврейка, арендаторша буфета. Там в вазах со льдом торчали соблазнительные горлышки «Редерера», за который в те счастливые времена мы платили три рубля. На хорах во время балов постоянно играл превосходный домашний оркестр красавицы вдовы генерала Красовского. Конечно, я познакомился со всеми красавицами, которых перечислять было бы излишне. Но не могу не остановиться на соседнем с Бржесскими семействе Дородных[5]. Образованный и красивый муж любил хорошо пожить и умел принять гостей с достоинством, причем прелестная брюнетка жена его представляла главный магнит. Муж, вполне в ней уверенный, давал ей полную свободу, не изменяя по отношению к ней искательной любезности, с которою обращался ко всем женщинам. Не поминая никого из поклонников Варвары Андреевны, скажу только, что я никогда не был в нее серьезно влюблен, но при каждом с нею свидании мгновенно подпадал под ее неотразимую власть. В семейной среде Бржесских она играла самую значительную роль. Нельзя было не заметить, что поэт, искренне любивший красавицу жену, носил в груди горячую рану, нанесенную черными глазами Варвары Андреевны. Только на балах -
Под звуки музыки и пляски…
я давал полную свободу своему ухаживанию. В гостиной в присутствии Бржесского я старался сдерживаться ради друга. До сей минуты никто никогда не догадывался, что мое стихотворение -
«Я знаю, гордая, ты любишь самовластье»…
— написано к ней.
* * *
Когда переход наш из Стецовки в Красноселье был уже решен[6], Бржесский при свидании сказал мне:
— Там вы будете в недалеком соседстве от Михаила Ильича Петковича, женатого на моей родной сестре, Елизавете Федоровне. Они очень милые и радушные люди и будут сердечно вам рады.
Желая хоть сколько-нибудь избежать однообразия нашего затворничества, я на своей верной паре, расспросивши дорогу, отправился в Федоровку. Среди новороссийских степей 15-верстное расстояние считалось небольшим. В сухое время дорога разнообразилась переездом версты в четыре через казенное чернолесье, вырывавшееся из Киевской губернии длинным отрогом в херсонскую степь. По выезде из просеки проезжий натыкался на хутор, носивший название Забара и составлявший, так сказать, преддверие к Федоровской усадьбе, отстоявшей на версту далее. Бржесский был совершенно прав: Петкович, худощавый брюнет с проседью, лет 50, отставной штаб-ротмистр нашего Орденского полка, оказался радушным хозяином. Жена его, брюнетка небольшого роста, несмотря на 45 лет, все еще подвижная, занятая туалетом, и бесконечно приветливая.
— Как жаль, что вы проскучаете с нами, не застав никого из наших гостей; но позвольте считать вас в качестве друга Алексея Федоровича, за близкого нам человека. Мы ждем на днях приезда родных на продолжительное время и надеемся, что близкое соседство доставит вам возможность радовать нас своими посещениями. Уж как наши барышни-то будут рады!