Перенесемтесь в конец двадцатых и в начало тридцатых годов. На сцене перед нами, во-первых, великая и вполне уже почти очерченная физиономия первого цельного выразителя нашей сущности, Пушкина. Он дозрел уже до "Полтавы" -- в его портфеле уже лежит, как он (по преданиям) говорил, "сто тысяч и бессмертие", т. е. "комедия о Борисе Годунове и Гришке Отрепьеве", но еще чисто романтическим ореолом озарен его лик, еще Байрона видит в нем молодежь, еще он не улыбался добродушною и вместе саркастическою улыбкою Ивана Петровича Белкина, "не повествовал с карамзинской торжественностью" и вместе с необычайно метким тактом действительности об исторических судьбах обитателей села Горохина, не вглядывался глубоко симпатично в жизнь какого-нибудь станционного смотрителя. Он идол молодого поколения, но в сущности молодое поколение видит его не таким, каков он на самом деле, ждет от него не того, что он сам дать намерен. Если б оно обладало даром предведения, это тогдашнее молодое поколение, оно с ужасом отступило бы от своего идола. Оно прощает ему комический рассказ о графе Нулине, даже готово в этом первом простом изображении нашей действительности видеть романтическое, но оно не простит ему повестей Белкина...
У тогдашнего молодого поколения есть предводитель, есть живой орган, на лету подхватывающий жадно все, что носится в воздухе, даровитый до гениальности самоучка, легко усвояющий, ясно и страстно передающий все веяния жизни, увлекающийся сам и увлекающий за собою других... "купчишка Полевой", как с пеной у рту зовут его, с одной стороны, бессильные старцы, а с другой -- литературные аристократы.
Потому есть и те и другие. Еще здравствуют и даже издают свои журналы и поколение, воспитавшееся на выспренних одах -- старцы в котурнах, и поколение, пропитанное насквозь "Бедной Лизой" Карамзина, старцы "в бланжевых чулочках", которые после "Бедной Лизы" переварили только разве "Людмилу" Жуковского и, как председатель палаты в "Мертвых душах", читают ее с зажмуренными глазами и с особенным ударением на слове: чу! У них не только купчишка Полевой, но даже профессор Мерзляков считается, по крайней мере у первых, еретиком за критические разборы Сумарокова, Хераскова и Озерова... Для них опять-таки, в особенности для первых, нет иной литературы, кроме литературы "выдуманных сочинений"; между ними самими, т. е. между дрянными котурнами и полинявшими бланжевыми чулками, идет смертельная война за Карамзина, предмета ужаса для учеников и последователей автора книги "О старом и новом слоге", кумира для бланжевых чулков, доходящих в лице Иванчина-Пнсарева до идолопоклонства самого омерзительного.
Есть и аристократы литературные, группирующиеся около Жуковского и Пушкина. Они образованны, как европейцы, ленивы, как русские баричи, щепетильно опрятны в литературных вкусах, как какая-нибудь английская мисс, что не мешает им, впрочем, писать стихи большею частию соблазнительного содержания и знать наизусть "Опасного соседа" В. Л. Пушкина... Есть, наконец, еще кружок врагов Полевого, кружок, образовавшийся из молодых ученых, как Погодин и Шевырев, из выделившихся по серьезности закваски аристократов, как Хомяков, тогда еще только поэт, и Киреевский. Эта немногочисленная кучка, выступившая на поприще деятельности блистательною статьею И. В. Киреевского в альманахе "Денница" и сосредоточившаяся в "Московском вестнике", тяготея по преимуществу к Пушкину и отчасти к Жуковскому, связана с кругом аристократов литературных, но находится в самых неопределенных отношениях к старцам-котурнам и старцам-бланжевым чулкам: почтение к преданиям связывает ее с ними, культ Пушкина разъединяет. Но зато в одном она с ними вполне сходится -- во вражде к Полевому. Аристократы литературные и сам Пушкин держатся в стороне от этой борьбы. Даже стихотворения Пушкина и его друзей появляются временами в плебейском "Телеграфе", но старцы и уединенный кружок свирепствуют.