Ехал я в приподнятом настроении - будет заработок, будет доход, жена будет молчать.
Но еврейская радость, как говорится, лишена фундамента, и едва я приехал домой, как прочёл в "Киевлянине" чёрную весть - что в Елизаветграде был еврейский погром.
"Человеколюбивый" "Киевлянин" специально подробно размазал весь погром - как грабили и били, как вспарывали перины и подушки, как летали по улицам перья, и благородный и человеколюбивый подтекст черного листка мог дойти и до ребёнка. Подтекст этот был:
"Бей жидов!"
"Грабь, режь жидов!"
Известия о погроме охватили страхом всех киевских евреев. В один миг были разрушены надежды, разбиты мечты. И еврейская покинутость выступила наружу, как обнажённый скелет, во весь свой ужасный рост. Чувствовалось, что Елизаветградом беда не кончится, что другие города ждут своей очереди, и первый среди них - Киев...
От страха у евреев изменился цвет лица. Спины странно согнулись.
Что делать?
Другие евреи, не отличаясь особенным оптимизмом, не захотели ждать, пока придут их грабить и бить, всё побросали и уехали в Америку. И когда я с ними расставался, из глаз моих текли горячие слёзы и с силой сжималось сердце.
И сразу нам стало ясно, что в Киеве будет погром, что Киев действительно будет первым. Об этом нам говорил не только гой и его взгляд, но также и носящаяся в воздухе смерть, кирпичные стены, уличная мостовая.
И мы ждали. Ничего не оставалось, как ждать. Куда бежать, Господи!
Потом стали выражаться яснее. Босяки, работавшие на берегу Днепра, которых в Киеве были тысячи, уже говорили свободно, что вот-вот возьмутся за дело. Часто они этим своим делом похвалялись, чувствуя, по-видимому под ногами твёрдую почву:
"Эту работу мы лучше сделаем, чем в Елисаветграде". Другие шли дальше:
"Грабить мы не будем, только убивать, резать!"
Трудно передать состояние евреев в ожидании погрома - нечто страшно неопределённое, тупо болтающееся между смертью и запуганной жизнью. Смерть-жизнь, смерть-жизнь. Так себя должны чувствовать овцы, которых ведут резать.
Но хуже самого погрома унижение от погрома - грубая, пьяная сила, одолевающая беззащитную слабость. И те, кто готовился начать, заранее предвкушали удовольствие от еврейского унижения, горя и боли, не имеющих возможности выкричаться. Это им теперь принадлежит улица, они по ней громко топают, и ухо евреев, перебегающих, как тени, улицу, ловит с болью тёмный и тяжкий уличный крик, пока ещё не претворённый в действие:
"Мы вам вспорем животы!"
А у страха глаза велики
И с каждым часом он нас охватывает всё плотнее. Не хотелось ни есть, ни пить, ни смотреть глазами, ни слушать ушами, ни шевелить руками.
Старые люди лежали в кроватях, и старые кости в них дрожали и стучали, как сухие щепки в большом костре.
Дети отказывались играть, вместе с ужасом в глазках сверкал невысказанный вопрос. У милых, дорогих детей был вопрос, но родители молчали.