Мы скитались по этапным пунктам ровно десять дней, проходя в день по 10-15 верст. Этот путь был тяжелый. В большинстве случаев мы ночевали в арестантских. Иногда нас размещали по хатам к благонадежным жителям. Только здесь мы отдыхали, питались и грелись, пользуясь гостеприимством бессарабских жителей. Это было русское население. В каждой хате, где только мы ни были, на видном месте были развешаны портреты Александра III с семьей и государя Николая II. В арестантских и в лучшем случае в канцеляриях было холодно и грязно. Мы спали на земляном полу без подстилки и, конечно, не раздеваясь, имея под головой наши котомки. Спалось плохо. Все тело коченело от холода, и мы жались друг к другу, чтобы согреться. Противен был земляной, промерзший пол, заплеванный и загаженный всяким мусором. В иных арестантских были нары, даже с небольшим слоем улежавшейся соломы. Это была ужасная грязь, но все же лучше, чем на полу.
Русское население Бессарабии относилось к нам хорошо, как к своим. В Старокозачьем, когда нас прямо с дороги заперли в арестантскую, было так холодно, что мы запротестовали и потребовали коменданта. К нашему благополучию, комендант говорил немного по-французски, и мы изложили ему наши претензии. Будучи вполне корректным человеком, он тотчас перевел нас в канцелярию, а Марию Константиновну пригласил в свою квартиру, где она и ночевала с какой-то женщиной.
Нам хотелось есть. Мы просили разрешения купить чего-нибудь съестного, но жандармы медлили с ответом. Мы возмущались, но, по-видимому, румыны знали, что нам принесут есть. Под вечер жандармы ввели в канцелярию двух женщин. Это были местные жительницы: телефонистка Дралуш и псаломщица Григорьева. Они принесли нам полную корзину съестного. Они не рассчитывали, что их пропустят, и потому заготовили записку, которую я сохранил. Мы не могли свободно говорить с ними при румынах, но все же они успели сказать нам, что мы отправляемся на тот ужасный берег, от которого веет ужасом. Здесь, в Старокозачьем, лежит масса русских с того берега с отмерзшими конечностями.
Эти женщины говорили с нами, и у них все время на глазах стояли слезы. «Вы не можете себе представить что творится на том берегу», - говорили они. Сотни трупов замерзших, убитых лежат в камышах. И теперь еще оттуда прорываются отдельные лица, изнуренные, полузамерзшие, похожие скорее на тень, чем на людей. И этих людей опять гонят на тот берег. Остаются здесь только те, кто свалился и не может идти дальше. Эти две добрые женщины, принявшие теперь поневоле румынское подданство, были настоящими русскими женщинами, всей душой переживавшими несчастье, постигшее русских людей. Называя нас «родные наши», они с чувством пожимали нам руки и, прощаясь, видимо, оплакивали нас, идущих умирать на тот берег. Не было слов, конечно, чтобы отблагодарить этих женщин, и мы в свою очередь сердечно прощались с ними, причем М. К. Воздвиженская целовалась с ними, как с родными людьми.
Мы буквально набросились на пищу, и, несмотря на твердое решение оставить часть провизии на завтра, съели почти все, так что утром перед отходом этапа мы имели только по одному крутому яйцу и по куску хлеба. После сытного ужина, конечно, мы спали отлично, но на полу и не раздеваясь, так как температура в канцелярии хотя и была выше, чем в арестантской, но не настолько теплой, чтобы ее можно было назвать комнатной. Я никак не мог примириться с тем, что у меня в Волонтировке при аресте отобрали перочинный ножик, без которого теперь трудно было обходиться. Ни у кого больше не было ножа, и нам приходилось просить нож у конвойных, чтобы порезать хлеб. Конечно, румынскому офицеру понравился завьяловский клинок моего ножа, потому что нам предложили сдать оружие, а перочинный нож не мог считаться хотя бы и холодным оружием. Тем не менее офицер отобрал его у меня. И когда я просил оставить мне этот нож, ссылаясь на то, что мне приходится питаться почти исключительно черствым хлебом, который без ножа есть трудно, румын сказал мне, что ножик будет следовать с конвойным при пакете. Конечно, я больше своего ножа не видел.