Время, проведенное в Лефортово, предоставило возможность познакомиться с необыкновенной судьбой сокамерника, о которой он рассказал по собственной воле. Меня она удивила, я запомнил многое, упустив возможно, за давностью лет какие-нибудь подробности.
Я остановился перед открывшейся дверью и почувствовал, как испуганно заколотилось сердце.
Перед глазами предстала мрачная камера, выкрашенная почти до самого потолка в черно-зеленый цвет, с обычным тюремным «реквизитом».
Дверь захлопнулась. Я все еще стоял у входа, приходя в себя. Наконец, поздоровался и сделал несколько шагов к сидящим. Две койки были заняты, третья пустовала.
Кто-то предложил свободную, со свернутой на ней постелью (это лишало заключенных возможности ложиться на постель днем до объявленного часа).
Присутствующие без особого интереса отнеслись к моему приходу. Помню, что в общих камерах Бутырской новичков встречали с большим интересом, задавая массу вопросов, чтобы выяснить, как живут на воле, в лагерях.
Видимо, моим новым знакомым было не до меня. Оба занимались чтением. Трудно представить тюрьму без книг, они не только укорачивают часы тюремного безделья, мрачных дум и плохого настроения, но и дают людям духовные ценности, приобщая к размышлениям, познанию человеческой мудрости.
Я присел на свободную койку и стал осматривать новую обитель. Внимание привлекли торчащий из стены водопроводный кран и старая эмалированная раковина, а чуть дальше к двери, в углу, унитаз вместо параши. От него исходил неприятный запах карболки.
«Глазок» временами «помаргивал» — это вертухайское око осуществляло надзор за действиями зэков и обстановкой в камере.
Напротив двери, под потолком, полуоткрыта небольших размеров фрамужка. Однако дневного света от нее явно не хватало, его гасили мрачные стены и темный цвет асфальта, покрывавшего пол.
Камерная обстановка вызывала чувства подавленности и обреченности…
Человек, сидевший напротив, оторвался от книги, посмотрел на меня, прикидывая «происходящее» и, увидев на мне лагерную «робу», спросил:
— Давно из лагеря?
— Уже год, как уехал из Воркуты…
— Вызвали на переследование или по другой причине?
— Не знаю сам для чего. Понадобилось что-то для нового следствия. Был вначале в Кирове, потом привезли на Лубянку, теперь вот сюда.
— Срок большой?
— Да нет, — по этой статье детский — всего лишь пять лет, а ведь 58-я, с пунктом «1б», страшная статья… Так решило Особое совещание — трибунал отказался от разбирательства… До конца срока еще чуть более года.
Это был обычный диалог незнакомых людей, столкнувшихся на тюремном перекрестке чьей-то неведомой волей.
Внешность собеседника, выражение лица говорили о его безразличии к окружающему.
Я не стал поддерживать беседу, памятуя тюремное правило — не проявлять излишнего любопытства, которое может быть по разному истолковано: в этих заведениях есть
«стукачи», «сексоты» — пособники следователей — для сбора «нужных» сведений.
Сидящий под фрамужкой второй человек не принимал участия в разговоре, он только слушал. Кстати, я даже не успел узнать, кто он таков, мы расстались в первую же ночь. Тюремные пути неисповедимы, его забрали с вещами глубокой ночью.
Наутро в камере нас осталось двое.
Утро обычно начинается с хлопанья «кормушек» — дежурные по корпусам вертухаи объявляют подъем. Удивительный слух заключенных улавливает каждое движение в коридоре, шаги проходящих мимо на допрос или прогулку, раздачу пищи, книг и прочего.
Первое лефортовское утро началось с необычного «представления». Мой визави свернул постель, отодвинул в изголовье и, не обращая на меня внимания, стал снимать с себя нижнее белье. Оставшись нагим, он прихватил с кровати пожелтевшее от долгого употребления полотенце и подошел к крану. Обильно смочил, отжал и стал обтираться.
На это дежурный «вертухай» не отреагировал — возможно, такая процедура уже практиковалась давно, и к ней привыкли. Но однажды я стал свидетелем, как настойчиво требовала одеться и «привести себя в порядок» дежурившая в коридоре женщина. Однако никакие уговоры и угрозы не действовали на него.
Он одевался только после окончания процедуры и с невозмутимым спокойствием присаживался к столу дочитывать оставленную там с вечера книгу.
На нем была серая спецовка, похожая на вещдовольствие заключенных. На ногах довольно поношенные армейские сапоги с очень короткими и широкими холявами, позволяющими одевать их без каких-либо усилий. А на кровати, в ногах, старая солдатская шинель без хлястика. На ней четко написанные белой краской буквы «SU». Назначение их трудно было понять, так как этими буквами клеймили в плену обмундирование советских солдат.
В прохладные дни, выходя на прогулку, он одевал шинель и шапку и походил тогда на уродливый манекен, на ногах которого «ходуном» ходили стоптанные, не по размеру сапоги, а на плечах расклешенная, как накидка, шинель, давно потерявшая свой вид и форму.
Двадцать минут, отведенных на ежедневную прогулку в небольших, специально обустроенных двориках-ящиках, я обычно наблюдал за ним, стараясь понять его состояние. Мысль его работала постоянно — это было написано на лице, во взгляде, устремленном в «никуда».
«Кто он такой, что волнует его, за что сидит этот странный человек, для которого нет общепринятых правил поведения?»
Здесь, в Лефортовской, он в любой момент мог быть посажен в карцер за свои
«художества». Странности эти привлекали внимание. Мне казалось, что рано или поздно наступит минута, когда ему самому захочется рассказать о себе.
Ежедневное общение раз за разом приоткрывало завесу его жизни. Я узнал имя, фамилию и место рождения его. Родился он на Харьковщине, в бедной крестьянской семье. Звали Юрой, а двойная фамилия Геращенко-Шмидт вызывала естественное недоумение.
По существующему в тюрьме порядку, заключенные, имеющие две или несколько фамилий, должны во время вызовов на допрос называть все. У Юры оказалась не просто двойная, а совершенно чужая от его украинского происхождения. Скорее всего, с этим была связана тайна его замкнутости и отчужденности.
Позже я узнал его возраст — ему был 31 год.
Он хорошо учился и после окончания сельской школы уехал в Харьков, чтобы поступить в Государственный университет изучать химию. Закончил это заведение с отличием, с правом преподавать химию в школе. Случилось это в 1940 году, когда до начала войны оставалось несколько месяцев.
Время продолжающегося общения постепенно снимало напряженность отчуждения — он становился более разговорчивым.