Таким образом, трое из "наших", как называл их император, оказались в сфере практических дел и на опыте познакомились с препятствиями и трудностями, с которыми приходится иметь дело, лишь только соприкоснешься с правительственным механизмом и попадешь в число его колес. Я остался единственным членом неофициального комитета, не приставленным ни к какому реальному делу. Это доставляло мне большое удовольствие. Честолюбие русского человека было мне чуждо. Я чувствовал себя экзотическим растением, лишь случайно пересаженным на постороннюю почву, и в моих душевных переживаниях всегда было нечто такое, что не могло вполне совпадать с наиболее задушевными помыслами людей, которые стали моими друзьями в силу неожиданных и совершенно исключительных обстоятельств. Меня часто тяготило и утомляло мое положение, я тосковал по родине, по родным. Меня преследовало весьма естественное желание вновь очутиться в их кругу и вернуть себе это счастье, в котором я нуждался сильнее, чем когда-либо.
Меня удерживала лишь моя личная привязанность к императору и надежда оказать пользу отечеству. Но надежда эта часто казалась мне совершенно погибшей. И у меня, как у большинства людей, грезы первой юности рассеялись, как утренний туман при свете дня. Кого обвинять в этом? Свет? Но зачем было ожидать от него больше, чем он может или умеет дать? Истинными виновниками горьких разочарований являются те, чьи притязания и ложные надежды идут поверх действительности, заходят за пределы того, что могут дать нам короткие минуты нашего земного существования. Но, обманувшись в несбыточных мечтах, начинаешь желать хотя бы того, чтобы не остаться в стороне от возможного счастья. Это именно и выпадало всего чаще на мою долю. Потому-то я был очень утомлен своим положением, и у меня постоянно мелькала мысль покинуть Петербург. Император еще временами заговаривал со мной о Польше, но все реже и реже. Когда он видел меня расстроенным и озабоченным, он возвращался к этой теме, но это уже было не то, что раньше. Его утешения принимали какой-то неопределенный характер, или он совсем умалчивал о вопросах, говорить о которых становилось все труднее и труднее; а между тем они-то и были единственным действительным звеном, которое нас связывало.
Хотя он избегал определенных объяснений, но все же ему хотелось, чтобы я продолжал верить в то, что относительно Польши, так же как и относительно многих других вопросов, он не изменил своих намерений и воззрений. Но что мог он сделать в своем положении? Что был я вправе от него требовать?