автори

1573
 

записи

220608
Регистрация Забравена парола?

1970 - 44

19.12.1970
Ленинград (С.-Петербург), Ленинградская, Россия

19.12. Суд – выматывающая штука. Полдня проспал и еще хочется. В понедельник прокурор ляпнет речь.

Где-то в самом конце февраля или в начале марта… хотя нет, именно в феврале – я ведь тогда еще не работал, хотел месяца 2-3 побездельничать, чтобы потом при подаче документов в ОВИР обойтись без производственной характеристики. Но уже через пару недель сладкой жизни меня вызвали в милицию и приказали в течение 5 дней устроиться на работу, а то, говорят, вновь поставим тебя под административный надзор и трудоустроим в принудительном порядке. Так значит, где-то в самом конце февраля прихожу я домой – Сильва знакомит меня с Бутманом. Этакий небольшого роста, крепко сложен и подчеркнуто энергичен. Старше меня лет на 5-7, месяца 2 подряд я вообще начисто отрицал, что знаю его, не слышал, мол, о таком и все, а когда окончательно убедился, что он дает показания, да еще так называемые правдивые, – выгораживал его, что было сил. А как они принюхиваются к каждому неосторожному слову, ко всякой гримасе, вздоху, даже умолчание им сигнал… Раздразнить, поколебать равновесие, довести до бешенства, отчаяния… Упаси тебя Боже, если ты раб какого-нибудь тайного порока, если ребро твое с изъяном – уж они тебя за него подцепят… Прямо распирало от досады, когда читал показания всех этих «комитетчиков». «Кто их за хвост тянет – такое рассказывать». Это, конечно, верно, но и кричать об этом в кабинете следователя – не верх мудрости.

Мы с ним поехали тогда в Румбулу, к скромному камню на месте расстрела тысяч евреев. По лесу, меж по-весеннему сероватых сугробов – к той последней поляне. Поступь ли наша была страдальчески тиха, вожделение ли их оглушило – они не сразу нас заметили, белобрысые, ражие. Потом она тихо ойкнула, разогнулась и отпрянула одергивая сзади пальто. «Нашли место для козлячьих игр!» – вырвалось у меня, но они уже торопливо удалялись, увязая по колено в снегу. Эта сценка мне надолго вроде символа.

На обратном пути Бутман слишком часто оглядывался, чтобы все его вопросы о житье-бытье можно было принять за обычную трепотню – мне было ясно, что он к чему-то клонит. «Как у тебя с шансами на выезд?» – спросил он наконец. «Пока никаких, – говорю. – И похоже, что надолго. Если…» «Что?» – нетерпеливо повернулся он ко мне. «Если не будет хорошей встряски, приличного скандала, который им не удастся замять. Пока каждый из нас думает только о себе – лишь бы ему вырваться отсюда, – толку мало. Не вопрос о выезде отдельных лиц, а проблема беспрепятственной эмиграции для всех желающих уехать должна нас волновать. Только на этом пути можно чего-то добиться, а не слезливыми посланиями в Кремль и в ООН… Это если говорить о тебе, обо мне, о всех нас вместе. Но мы сидим по углам и действуем в одиночку. Что касается лично меня, то я отсюда выберусь. Во всяком случае так мне мнится». «Сначала давай потолкуем о всех желающих. Что именно мог бы ты предложить?» «Видишь ли, конкретно я пока вряд ли что смогу тебе сказать: в Риге я недавно, ни людей, ни здешней ситуации толком не знаю. Говоря о скандале, я ни в коем случае не подразумеваю искусственную сконструированность его, спровоцированность. Тут все должно быть чисто. Схематически обстановка мне рисуется следующим образом. У многих раздражение на грани взрыва – немотивированные, часто издевательские по смыслу отказы, годы жизни на чемоданах в ожидании милости, отсюда и личная, и профессиональная, и квартирная, и прочие неурядицы и т. д., о чем сам отлично знаешь. Легко себе представить, что не сегодня-завтра какая-то группа людей, объединенных отчаяньем, решится на тот или иной экстраординарный шаг. Сами они при этом могут пострадать и очень даже, но для многих других пробьют солидную брешь в китайской стене. Благоразумие битого (того, за которого 2-х небитых дают) подсказывает мне: «жди, жди, жди, и ты окажешься там без особых усилий». Но совесть дополняет: «по чужим костям», – а темперамент, с одной стороны, презирает ожидание, а с другой, объединившись с совестью и нетерпением, понуждает к участию во всем, во всех стадиях пути к цели». «Ну, а все-таки? Конкретно?» «А черт его знает! Ну, можно, на приклад, сколотить группу человек из 30-40 и объявить голодовку, требуя, чтобы статьи 13 и 15 «Всеобщей Декларации прав человека» перестали быть пустым звуком. Только чтобы не дешевить, не для нагуливания аппетита перед обедом, не как те, для кого день не поесть – событие, а как голодают в тюрьме – этак с годик, если понадобится». «Год?» – подозрительно посмотрел он на меня. «Ну да. Разумеется, будут насильно кормить…» «Ну, а еще что можно?» – спросил он, не дослушав моих объяснений. «Можно, например, в знак протеста сжечь на Красной площади свою горячо любимую тещу». «А серьезно?» – отсмеявшись спросил он. «К серьезному разговору на эту тему я еще не готов. Если говорить только обо мне, то я набираюсь злости и, когда почувствую, что заряжен ею до предела, выкину какое-нибудь коленце». «Говори потише, – попросил он меня. – А как ты, – почти прошептал он, – смотришь на побег?» «С точки зрения шансов на личную удачу – это гиль, – авторитетничал я. – Но в более глубоком плане это кое-что». «А если не гиль?» «Тогда это будет уникальнейшим случаем совпадения личных и общественных интересов». «Конечно, не без риска…». «Понятно, – согласился я. – Только мне играть втемную не по нраву. Степень риска я хотел бы определить сам». «Пойдем вон в тот скверик, – предложил он, – там спокойнее». «Так вот, – начал он, когда мы кое-как примостились на краю мокрой скамейки, – я, признаться, кое-что разузнал о тебе и в Ленинграде и здесь, в Риге. Буду говорить напрямик. У нас есть опытный летчик. Дело за людьми. Надо укомплектовать группу…». «Группа – это сколько? 2 или 20» «Человек 50», – горделиво усмехнулся он. «Что такое? – удивился я. – Ведь это не на какую-нибудь голодовку… Ты же говорил, что есть шансы на успех для самих участников дела… Так я понял, во всяком случае». «За людей я ручаюсь», – почти обиделся Бутман. «В каком смысле?» «Что доносчиков среди них нет». «Это еще полдела».

Так мы с ним проговорили еще добрых часа 2, пока не продрогли вконец.

В принципе я принял предложение Бутмана участвовать в побеге, хотя и не верил, что дело действительно дойдет до его осуществления. «Слушай, – горячечно насел я на него под занавес, – дай мне возможность поговорить с каждым из участников уже сейчас, в начале, пока не поздно. Если я говорю, что в сию минуту ручаюсь лишь за пару людей, то это значит, что им можно действительно верить. Тут каждого надо взять за пуговицу, уволочь в угол и пробиться через его самолюбие, расшевелить его, зацепить за живое, заставить по-настоящему почувствовать, что от его умения молчать зависит судьба десятков людей. Ты пойми, не намеренного предательства я боюсь, хотя и его не надо сбрасывать со счетов… Ведь если даже накануне побега кто-то, без конца проигрывая в воображении завтрашние свои подвиги, примеривая к себе то гроб, то победное сияние, напыщенный и чувствительный получит щелчок от своей секспартнерши, он может глубоко оскорбиться: «Ах, ты так? А я-то! Ну ничего, завтра узнаешь, да поздно будет!» И этого может оказаться достаточным и для провала. Или ты не знаешь этой страны? Надо до тех пор говорить с каждым, пока у него не дрогнет что-то в глазах – значит пробило».

Бутман клялся, что за его людей можно не беспокоиться.

Я считал, что для нас, живущих в стране тотальной слежки, основная опасность провала – возможная утечка информации. Тем более, что многие из нас уже успели заявить о себе в той или иной сфере деятельности, контролируемой КГБ.

На одном из расширенных совещаний в Ленинграде – Бутман, Дымшиц, Коренблит и я – я опять пытался привлечь внимание моих теперешних подельников к вопросу о необходимости выработки профессионального подхода к проблеме секретности. «Парни, – сказал я им, – давайте поменьше о том как нас могут сбить в воздухе и кто на кого нападает. Если мы завалимся, то на аэродроме, а не в самолете. Поэтому все усилия на работу с нашими людьми – а потом уже все остальное».

Но мало сказать (да и кто же возражал?), надо еще суметь преодолеть инерцию ковбойского мышления. Вот на это-то меня и не хватило и оправданий тут никаких. Именно мне. Потому что только я по-настоящему понимал, откуда возможен удар. (Я не знаю ни одного дела хотя бы с пятью участниками, чтобы оно обошлось без доносчика. У нас доносчиков не было. Это предмет моей гордости ныне…) Смешно сказать, но спроси меня кто-то, перед кем не очень стыдно за собственную глупость, – как бы ты, дескать, переиграл всю эту историю заново? – я бы ответил: «Обеспечьте мне три условия: 1) Еще никто ничего не знает о побеге, кроме летчика; 2) освободите меня на годик от необходимости каждодневно строить коммунизм и 3) снабдите некоторой толикой денег – ради свободы передвижений».

1-го мая, когда Бутман сказал, что ни он, ни кто-либо из его людей в побеге участия не примут, я опять пристал к нему, чтобы он – независимо от того, откажемся мы с Дымшицем от побега или нет – заткнул глотки своим ребятам. Если прежде, втолковывал я ему, когда дело шло о них самих, их сдерживало опасение за себя, то теперь, когда они в стороне, почему бы и не похвастаться где-то за углом? Бутман сказал, что никто, кроме самого «Комитета» ничего не знает, а за серьезность «комитетчиков» он – голову на отруб.

Дымшицу в тот же день, под вечер, я предложил: «Давай-ка отложим все это на годик. Пусть все утихнет и забудется. Освободим одного из нас от производственных уз, обеспечим ему жизненный минимум и свободу передвижений, а через год спросим с него идеальный вариант побега и дюжину парней, в длинном списке достоинств которых на первом месте стоит умение молчать.

Когда он ответил: «Или сейчас или никогда», – я усомнился в качественности его решимости, под каковой я подразумеваю решимость, выношенную годами, такую, что не распустится в уксусе времени и благополучия. Я заподозрил, что его решимость несколько истероидного свойства – судорожное хватание за единственный шанс разделаться разом с бедами, вдруг насевшими со всех сторон. И опять уступил. Уступил, хотя каждому говорил, что надо иметь мужество отказаться от побега, если явно запахнет провалом, уступил, потому что уже был захвачен инерцией дела, потому что уже потрачено столько сил и жалко, если это окажется никчемной тратой; уступил, так как в значительной степени стал рабом нетерпения тех ребят, от имени которых я вел переговоры. Был некто, через кого я черпал сведения о Бутмане и его окружении. Его я счел возможным и нужным посвятить в наши планы – сначала как возможного соучастника, а потом, когда он отказался от побега, как советчика. 14 июня, накануне дня икс, он, прощаясь со мной, спросил: «Ну и как ты думаешь?» «Повяжут на аэродроме». «Так еще не поздно отказаться!» «Для меня поздно, а остальным я скажу об этом сегодня. Они могут дешево отделаться». Вечером в лесу возле аэропорта «Смольное» я сказал, что за нами слежка. Это ты нервничаешь, говорят. Я понял, что все они чувствуют обреченность операции, но не хотят признаться в этом ни себе, ни друг другу. Это любопытное состояние, и когда-нибудь я попытаюсь разобраться в нем.

Еще когда мы втроем – Сильва, Борис и я – ехали поездом «Рига-Ленинград», Борис сказал мне доверительно: «Теперь хоть в петлю, лишь бы не возвращаться». Так же были настроены все. Такова сила житейских мелочей, банальных неприятностей – не говоря о крупных, – что надежда сегодня, сейчас одним рывком разорвать их липкую паутину гипнотически притягательна – будь что будет, ибо и самое страшное всего лишь проблематично, тогда как насущный хлеб повседневного зла, сколь бы ни было оно незначительно с виду, стоит в горле комом. Определенному типу характеров тяжко променять первородство мужественного образа жизни – со всей тяжестью расплаты за него – на чечевичную похлебку смиренного ожидания подачки, которой к тому же и нет надежды дождаться. Общее настроение подытожил Бодня: «Посадят – тем вернее потом выпустят в Израиль». Один сбежал с институтских экзаменов, другой из воинской части, третий порвал с любовницей, тот уже отправил по почте прощальное письмо жене… Вернуться? Если завтра в полдень – пусть чудом! – можно оказаться в Швеции? Вернуться к прежнему? Да еще так осложненному, к прежнему, с которым наконец-то порвал все связи? Слежка – ведь дело обыденное: может, они не знают о нашем замысле, доследят до аэродрома, мы сядем в самолет – и они останутся с носом…

Более всего меня мучила мысль о жене и ее отце, но… но эта тема бесконечна – постараюсь вернуться к ней как-нибудь позже, когда будет посвободнее со временем.

Перечитал написанное. Впечатление, что я выгораживаю себя, обвиняя в промахах только Дымшица и Бутмана. Это не верно. Если они не были достаточно внимательны к моим предложениям, то и я ведь не все, сказанное ими, принимал к сведению. Главная и вечная наша беда – дилетантизм и инфантильная недооценка мощи полицейского аппарата любезного нашего отечества.

Алика не менее энергично, чем меня, теснили после освобождения. Интересно, вполне ли сознательно тиранят они бывших заключенных? Или это запрограммированное бездушие раз заведенной хитроумной машины, не умеющей предвидеть побочные эффекты своих действий? Я не о ворах и хулиганах – имя им легион, они мгновенно вливаются в толпу у заводской проходной, мало чем отличаясь от нее по сути. Опекают их весьма приблизительно. Я о тех, кто в той или иной форме усомнился в абсолютной благости Старшего брата и не предал под развесистым каштаном ни себя, ни друзей. В лагере работа над строптивым зеком сводится преимущественно к применению двух силовых приемов: урезанию пайка и карцеру, на воле точек опоры для рычагов многообразного преследования куда как больше: прописка, жилье, работа, семья, соседи, знакомые… В лагере человек или выдерживает, поставив крест на досрочном освобождении ценой сотрудничества с голубыми ребятами, или ломается; на воле он или сникает или его опять сажают. Стоит тебе пару раз встретиться с какой-нибудь девицей, как ее вызывают в КГБ, расспрашивают, инструктируют… В конце концов ты шарахаешься от всех, подозревая, мучаешься огульности этих подозрений, не желаешь играть в навязанную тебе игру и все же играешь в нее поневоле… Будь ты и в самом деле лицом значительным, носителем реальной опасности для государства, спецотношение к тебе – одно из условий твоей роли, но если ты только хочешь, чтобы тебя оставили в покое, то скоро, очень скоро так начинаешь тяготиться чекистской опекой, что совершенно искренно говоришь: «А ведь в лагере-то было легче». На воле человек не ломается, а сникает или вновь садится, если осмеливается высказывать свои взгляды столь же прямо, как привык это делать в лагере. О, в России тоже есть свой Гайд-парк – в Мордовии; там, за проволокой, ты можешь говорить, что угодно – от силы дадут 15 суток карцера или год одиночки или пару-тройку лет тюрьмы. Это и есть социалистическая демократия: ты свободен и можешь говорить, что угодно, но и они ведь свободны – и могут сажать тебя. Если тебя занесли в списки противников режима, то не «исправить» тебя пытаются, а убить в тебе личность – впрочем, это и есть исправление, в их понимании, – им не надо, чтобы ты стал марксистом-ленинцем – нет, нет и нет! – упаси Боже от всяких подобий приверженности каким-либо принципам, не надо, чтобы ты признал, что 2х2=5, но 2х2 = сколько угодно сегодня партии. И любые приемы тут хороши. Есть лагерная пословица, образно, хотя и не аппетитно, рисующая один из популярнейших методов перевоспитания инакомыслов: «Бьют пока не обделаешься, а потом – за то, что обделался». *** Юра заявил на суде, что давно вынашивал мысль о побеге из СССР. На это признание частично спровоцировал его я, не желая того, конечно. Он сделал это заявление после того, как прокурор уличил нас в «противоречии».

Прокурор: – Скажите, Кузнецов, как же так получается? Вы заявили суду, что Федоров не хотел участвовать в преступлении и только после длительной психологической обработки он уступил вашему нажиму. А он говорит, что вы просто поставили его в известность о предстоящей измене родине и он напросился к вам в компанию. Кто же из вас говорит правду?

Я: – Федоров или забыл, как все это обстояло, или пытается меня выгородить.

Федоров: – Я ничего не забыл и полагаю, что это Кузнецов хочет меня выгородить. Я давно уже думал о побеге из СССР.

Еще и недели не прошло с того момента, как затворились за моей спиной ворота Владимирской тюрьмы, еще не спалось ночами, еще темнело в глазах от восхищения каждой мини-юбкой, еще коммунистов я называл, по-лагерному, большевичками, кэгэбистов – чекистами, СССР – Совдепией и, обращаясь к милиционеру, говорил: «Начальник», – еще не обращал я внимания на недоверие слушателей, когда рассказывал им о тюремной жизни, еще… Еще по ночам я вскакивал, словно ошпаренный, и строил невинную гримасу, готовясь услышать привычное: «Не спать. Днем спать запрещено», еще на каждом углу я покупал пирожки с мясом – дань недавнему голоду… Субботин Юрий, удовлетворяя любопытство новенького надзирателя, посулившего ему буханку черного хлеба, проглотил партию домино. Потом любители «козла» побили его за то, что куда-то пропали две фишки, а остальные долго не поддавались дезодорации. Уже на третий месяц пребывания в тюрьме на строгом режиме традиционное вопрошание: «А что бы ты выбрал: кило колбасы или бабу?» не рождало споров – все были за колбасу. А когда я сострил: «Полкило и девочку», – разразился скандал, и мы постановили не упоминать о еде. Но однажды я забылся. Так тоскливо прозвучало мое восклицание: «Подумать только, в Москве чуть не каждом углу торгуют горячими пирожками с мясом!» – что эстонец по кличке Февраль заплакал. Я навсегда запомнил и это восклицание и эстонца, прозванного за слабоумие Февралем. Он часами молча стоял у кормушки. «Чего ты там стоишь? – набрасывался на него кто-нибудь из сокамерников. – Думаешь, хлеба дадут?» «А может, дадут», – покорно отвечал тот. Нас кормили на 5 рублей в месяц. Я покупал пирожки с мясом даже когда был сыт по горло. «Надо как-то отсюда сквозить», – сказал мне Юра. «Неплохо бы, – согласился я, дожевывая очередной пирожок. – Да как?» «Как попало». «Я думал, у тебя что-нибудь на примете есть». «Ничего не могу придумать, – признался он. – Разве попробовать пешком через границу?»

Я возмутился: «Что за идиотизм? Мало ты знал таких пешеходов в лагере? Мне пока и здесь не плохо». «Подожди, – угрюмо проговорил он, – через годик-другой согласен будешь на карачках ковылять из Москвы до границы. Я тоже первый месяц после Владимира был похож на блаженного идиотца…»

17.10.2018 в 19:42


Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Юридическа информация
Условия за реклама