Весной отец увез меня в Корчеву.
В доме отца я вздохнула так легко, что точно другое небо раскинулось надо мною. Я почувствовала себя не только свободной и любимой, но представительным лицом, хозяйкой дома. Отец смотрел мне в глаза, больше сорока человек прислуги стремились предупреждать мои желания, правда, крайне ограниченные; все надеялись встретить во мне ласку, а в случае провинности -- защиту от наказания. Помещики того времени провинившихся крепостных людей, мужчин и женщин, били или наказывали розгами на конюшне. Добрый отец мой изредка также прибегал к этим возмутительным средствам. Прислуга смотрела на розги и пощечины как на меру, необходимую для их исправления и удержания в границах должного порядка. "Они наши отцы, мы их дети, -- говорили высеченные, почесываясь, -- кому же и поучить нас, как не их милости". И нередко высеченный утром, вечером за воротами, перед собравшимися дворовыми, под балалайку весело отхватывал присядку.
На меня эти исправительные меры производили поражающее действие. Бабушка каждый день кого-нибудь бранила, иногда била по щекам своим башмаком повара, драла за волосы девчонок, но о розгах и помина не было. В доме отца я нашла другое, там, вскоре по моем приезде, однажды в открытое окно до меня долетели слабые стоны, со мной сделался такой нервный припадок, что весь дом встревожился. Отец перепугался до смерти, и розги были заброшены.
-- Ну их к черту! -- говорил отец. -- Да и мерзавца, чрез которого вся эта кутерьма.
После того долго не было и помина о розгах, как вдруг раз после обеда вбежала ко мне в комнату одна из наших дворовых женщин, бледная, трепещущая, с расстроенным видом, и упала мне в ноги, говоря торопливо: "Матушка барышня, спасите -- сына повели на конюшню!" Я вздрогнула и вне себя бросилась из комнаты во двор. Отец весело шел по двору, а за ним человек десять прислуги и провинившийся. Он, видимо, бодрился, но в лице заметна была тревога. Я бежала по двору за отцом, догнала его, рыдая бросилась ему в ноги, обняла их и не пустила его идти дальше.
-- Чего ты жалеешь этих подлецов, -- говаривал мне отец добродушно, видя мои умоляющие взоры, когда он начинал на кого-нибудь сердиться, -- как тебе не стыдно плакать о них! прислуга балуется, ты мне руки вяжешь. Ведь с этим народом добром ничего не поделаешь. И стоят ли они твоих слез!
-- Если они такие дурные, зачем вы их держите? -- возражала я. -- Отпустите на волю.
-- Лучше не суйся рассуждать о таких предметах, о которых не имеешь понятия, -- замечал отец.
В этот период жизни моей в доме отца розги были отменены; только от времени до времени мне случалось видеть то слугу с распухшей щекой и раскрасневшимся лицом, то горничную расплаканную, с растрепанными волосами. Этого рода события строго приказано было содержать от меня в тайне. Отец меня любил и огорчать боялся. Большей же частью отца моего не бывало дома. Он ездил то по соседям, то в Тверь, в Москву, а я оставалась дома с бабушкой по моей матери. Она жила в Корчеве и по переезде моем к отцу с своей квартиры перебралась к нам. Старушка была добродушна и суетлива, но ни в чем не стесняла меня, молча вязала чулок, покачивая в раздумье головой, и только беспокоилась, чтобы я не испортила себе глаза, видя, как много я читаю и пишу.