На мезонинчике, на сундуке я часто просыпался, звал отца. Грозил злому человеку.
Мать сырым полотенцем смачивала мою голову. У меня был жар. Красные точки крутились передо мной, становились шарами, шары лопались искрами, засыпая мою голову. Сквозь горячую мглу тянулось ко мне чье-то лицо, оскаливая зубы… То махало предо мной головой Кручинина. — Эх, Кузяха… Ай, Кузяха…
Щелью Невы врывались ветры. Крутили над городом мозглявые тучи. Дышали карельские болота, наполняя одурью подвалы гранитных зданий. Одурь подымалась в этажи с зеркальными окнами, приказами, проектами, сплетнями, лилась по стране. Безвольная, как туман, и чужая стране.
Неистовствовал Медный всадник, шевеля искаженными губами над опустевшим детищем Петра, вдувал, казалось, Медный всадник медными легкими в мертвые каналы, башни и шпицы свою пьяную энергию, и ухало от его дыхания в пролетах Новой Голландии, выло под аркою штаба, взметывало крылатую колонну площади и прорывалось по Зимней канавке на простор Невы, деля сокровищницу человеческих творений от вросшего в площадь дворца.
При спущенном дежурном свете по стенам дворца корчились люди и лошади баталий побед Петром рожденных полков. Вздрагивали от бродящих покоями воспоминаний постовые гвардейцы. А в низком угловом кабинете, выходящем окнами к бастионам крепости, потомок Петра чугунным упрямством сдерживал взъерошенную убийством отца Россию. Перед ним через стол в таком же кожаном кресле, как и царь, сидел, выделяясь ушами, великой и загадочной воли человек. Медленно, скрипя ржавыми колесами, поворачивался Санкт-Петербург на русское — слишком русское…