Трудно стало Анене без работника. Надо было кормить себя и ребенка. В это время невестке Махаловой нужна была няня; дядя Ваня, служивший уже у них, и посоветовал сестре взять это место, тем более ребенок собственный отлично мог остаться у бабушки.
От этих дней у меня сохранилась памятка. Первое ощущение социальной несправедливости.
Наружная лестница, ведущая в чужой дом. Я возле бабушки сижу на ступенях. Мать рядом с нами. У нее на руках ребенок.
Неловко, чего-то стыдно. Мать моя как бы не моя близкая — говорит со мной, улыбается, но как бы стеной отгорожена от меня моя мать. Тереблю бабушку, чтоб идти домой… Мать целует меня, а чужой ребенок хватает ее щеки…
— Домой, домой скорее…
Я остался с бабушками. Я самый главный, — все для меня. Я перехожу от одной к другой. Я провоцирую их любовь ко мне: посмеет заворчать одна, эта старуха не нужна мне, меня холит и ласкает другая.
Эгоизм ребенка получил богатую пищу, этот эгоизм способствует здоровому росту, но за него же и придется ответить в дальнейшей жизни.
— Хочу это я… Не хочу этого… — старухи ссорятся из-за дележки любви моей к ним.
Любил я обеих, ни которой не хотел сделать больно, но зверек рос, мужал, пробовал силы на всемирное завоевание, а бабушки жили и грелись этими сладкими, закатными терзаниями.
Вот, очевидно, в это короткое время получил я запасы образов, запасы семян моей родины, от напевов, шепотов, сказов, с утра до постели баюкавших меня, научивших биться детское сердце в унисон с людьми, для которых трудна пчелиная жизнь, но которые умеют ее заискрить неугасающей любовью к земле и к человеку…
Между лицами бабушек мелькнет реденькая бородка Кондратыча и, как бульканье теплой водички, его напевный голос, то синеглазая Домнушка с ее тихим смехом, то ее Кира, уже сложившийся для меня в друга-младенца, ворвутся в мои памятки.
Бабушки, Кондратыч, Кира — все они для меня. В них уют и творческая тишина. Они, как мягкие деньки июня для наливающегося колоса.
Пусть непогода, засуха ожидают меня, но эти деньки сделают свое дело…