Но вернёмся к уходу Железникова. После него нас в отделе Буртина, кроме обозревателя Золотусского, осталось ничтожно мало: я, ведающий поэзией, Инесса Генриховна Травкина – прозой и только что взятый к нам воронежский поэт Анатолий Жигулин – на областные издания. Травкину пригласил работать Буртин, знавший её по «Новому миру». Она напечаталась там поначалу как читатель под рубрикой «Из редакционной почты» и продолжала выступать в журнале с рецензиями уже как полновесный критик. А Жигулина рекомендовал Кривицкому Леонард Лавлинский. В то время Лавлинский работал в ЦК, откуда недавно ушёл Кривицкий. Так что рекомендация Лавлинского была для Кривицкого достаточно весомой.
И Жигулину казалось, что он пришёл в газету надолго. Помню, как, впервые оказавшись на редколлегии, он старательно пересказывал содержание романа Николая Кочина, опубликованного в «Волге».
– И как написано? – устал слушать Жигулина Чаковский.
– Скучновато, – простодушно ответил тот.
– Так что же Вы нам морочите голову! – рассердился Чаковский. – Вы что предлагаете? Отрицательную рецензию?
– Нет, отрицательную не нужно, – просительно сказал Жигулин. – Автор всё-таки старый человек.
– А на положительную не тянет? – раздражённо спросил Чаковский. И рассвирепел:
– Так для чего полчаса вы пересказывали нудягу. Это ваша недоработка! – накинулся он на Буртина. – Вы собираетесь перед редколлегией, обсуждаете журналы?
– Собираемся и обсуждаем, – ответил Буртин.
– И что вы решили по поводу Кочина?
– Что следует пройти мимо этого романа, не заметить его.
– Я как раз и хотел закончить этим предложением, – миролюбиво вставил Жигулин.
– А рассказывали так, будто прочитали Дюма! Для чего говорить так много, – бушевал Чаковский, – если предлагаете так мало? Почему Вы не объяснили этого новому сотруднику? – снова накинулся он на Буртина.
Над Буртиным постоянно висел дамоклов меч редакторского гнева. Был Юра человеком редкой чистоты и честности. И удивительной биографии.
Ленинградский педагогический институт, который он закончил, распределил его на работу в школу районного городка в Костромской области. Не сомневаюсь, что работал он добросовестно и был хорошим учителем, – Юра не умел что-нибудь делать плохо. Так что кандидатом в члены партии его приняли единогласно.
– Зачем ты туда пошёл? – удивился я.
– На волне XXII съезда, – ответил Буртин. – Казалось, что партия очищается и близка к покаянию. Ты же помнишь, что они говорили тогда о Сталине, Молотове, Кагановиче, Маленкове, Ворошилове?
Это я помнил. Хрущёв заставил рассказывать о преступлениях Сталина и его соратников всех своих приближённых. Даже Брежнева. Даже Суслова.
Так вот. Кандидатский стаж Буртина подходил к концу, когда собранию общественности районного городка доверили выдвигать кандидатов в депутаты Верховного Совета СССР.
Первым выступил знатный механизатор. Он предложил просить согласия баллотироваться в депутаты от их округа члена политбюро ЦК КПСС.
Следующий – работник местного управления – сказал, что горячо поддерживает предыдущего оратора и со своей стороны предлагает кандидатуру ещё одного достойнейшего человека – первого секретаря обкома партии.
И тут слово попросил Буртин. Выступить ему дали, но потом об этом очень жалели. Потому что, поддержав, как водится, обоих предыдущих ораторов, он предложил ещё одну кандидатуру – поэта и главного редактора журнала «Новый мир» Александра Трифоновича Твардовского.
– Но Твардовский, – вскочил сидевший за столом президиума первый секретарь райкома, – кажется, уже выдвинут кандидатом в депутаты от другого округа?
– А член политбюро, к которому мы обратимся, – резонно ответил Юра, – выдвинут кандидатом в депутаты во многих округах.
Нет, предложение Буртина не прошло. Больше того, это предложение было названо провокационным уже на другом собрании – в школе, где коммунисты признали, что их коллега достоин строгого выговора, который ему тут же и вкатили. Но через некоторое время райком партии предложил партийному школьному собранию рассмотреть вопрос о том, достоин ли вообще Юрий Буртин высокого звания члена партии. Недостоин, – единогласно решило собрание. Бюро райкома с этим было полностью согласно: билет кандидата в члены партии у Буртина отобрали.
– На что ты надеялся, нарушая правила игры? – спросил я у него.
Юра взглянул на меня смеющимися из-под рыжих бровей глазами:
– Я хотел показать, что эти правила не признаю и по ним не играю.
Учителем его в школе оставили, но отношение к нему переменилось. Начальство долго не соглашалось дать ему характеристику для поступления в аспирантуру Института мировой литературы. Но в конце концов дало – сухую и кислую.
Тем не менее в аспирантуру его зачислили. Он пришёл в неё с фактически готовой диссертацией о поэзии Твардовского. Но защитить ему её не позволили. Точнее, о защите и речи не шло, когда отчисляли его из аспирантуры.
Он снова нарушил правила игры. Не только не осудил, как почти все в институте, арестованных Синявского и Даниэля, но на заседании секторов ИМЛИ счёл своим долгом поблагодарить Андрея Донатовича Синявского как человека, на чьи, в частности, материалы он опирался в своей диссертации.
Ему дана была на размышление неделя. Либо он отказывается от этой благодарности, либо на защите диссертации в ИМЛИ он может поставить крест. Юра и минуты не думал над тем, как он ответит на этот ультиматум.
Вот какой человек работал со мной в газете, вызывая почти ежедневное раздражение Чаковского и удерживаясь на своём месте благодаря тайной симпатии к нему Сырокомского.
А Жигулин продержался в газете очень недолго.
Со студенческой скамьи Воронежского лесного института его отправили на Колыму как антисоветчика за создание вместе с несколькими единомышленниками некоего кружка «правильных» коммунистов, который они именовали «коммунистической партией молодёжи». Кружок был довольно невинный: они собирались для чтения Маркса, Ленина, Сталина, но мотавшие им сроки следователи быстро смекнули, какую материальную выгоду можно извлечь из дела о создании новой «партии» – тягчайшему по тем временам преступлению. И извлекли: одни получили повышение, других даже перевели из Воронежа в Москву. А Жигулин с друзьями получили по 25 лет лагерей.
Лагерь Толю сломал. Выйдя на свободу, он начал пить много и постоянно.
Он появлялся в нашей комнате в длинном плаще с глубокими карманами, доставал из кармана бутылку.
– Будешь, – спрашивал он меня, срывая язычок с пробкой.
– Ну что ты, Толя, – говорил я ему. – Ведь сейчас только одиннадцатый час.
Это на него не действовало. Он наливал себе стакан, опрокидывал водку в рот и садился работать, то есть обзванивать знакомых. Особенно часто он звонил поэту Игорю Жданову, автору очень неплохой повести, напечатанной в «Молодой гвардии». Дозвонившись, он договаривался о встрече в Доме литераторов и, допив бутылку, исчезал.
Конечно, так бывало не каждый день. Иначе он бы и недели не проработал в газете. Но бывало довольно часто. А потом стало всё более учащаться.
Кроме Игоря Жданова, был ещё один постоянный собутыльник Жигулина – поэт Владимир Павлинов. Мне он хмуро кивал, наверняка не прощая моей критики его стихотворений. Некогда он и ещё три автора журнала «Юность» составили общую книгу стихов «Общежитие», и я писал о ней. Стихи Павлинова я оценил как наименее удачные.
Павлинов обладал огромной физической силой и мог пить, долго не пьянея. К Жигулину он относился с нежностью.
Именно Павлинову и выпало наказать жигулинского обидчика. Даже не обидчика, а клеветника. Антисемит и сталинист, поэт Василий Фёдоров, прославившийся строками: «Сердца, не занятые нами, немедленно займёт наш враг» – пустил сплетню, что Жигулин сидел не по антисоветской, а по уголовной статье: был якобы заурядным карманником. Этого Толя снести не мог.
Фёдоров тоже нередко запивал, и его в запое тоже влекло в ресторан ЦДЛ, где он сидел перед рюмкой и угрюмыми, ненавидящими глазами обводил зал. Вот он увидел Жигулина, пьющего с Павлиновым, и в глазах его (Фёдорова) зажглось ещё больше ненависти.
– У, сволочь! – тихо прорычал Толя.
– А ты подойди к нему, – посоветовал Павлинов, – и скажи: «Что смотришь, харя фашистская!»
Жигулин встал.
Фёдоров не успел ему ответить, потому что, отодвинув Толю со словами: «Это тебе за моего друга, падла!» – Павлинов ударил Фёдорова в лицо с такой силой, что тот покатился по залу и недвижно затих у чьих-то ног.
На Павлинове повисло несколько официантов, он их стряхнул, они снова пытались повиснуть на нём. Вызвали милицию. Вызвали «скорую». Фёдорова увезли. Павлинова и Жигулина увели и почти ночь продержали за решёткой.
А наутро о драке узнали в газете.
Поговорить с Жигулиным поручили заместителю главного редактора Артуру Сергеевичу Тертеряну, мастеру улаживания всяческих конфликтов.
– Да, он сволочь, – согласился с Толиной оценкой Фёдорова Артур Сергеевич, узнав, что послужило поводом для избиения. – Но это очень опасная, очень злобная и мстительная сволочь. Ведь он будет добиваться от Чаковского вашего увольнения. И Александру Борисовичу ничего не останется, как вас уволить. Вам это надо? Позвоните ему и извинитесь. Тем более что били-то его не вы.
Толя пришёл от Тертеряна хмурым.
– Будешь? – спросил он меня, доставая из кармана бутылку. Выпил стакан и задумался. Выпил ещё. А потом стал резко листать справочник Союза писателей.
– Василия Дмитрича можно, – сладким голосом говорил он в трубку. – И не встаёт, – озаботился он. – Скажите, что это Толя Жигулин. – Он прикрыл трубку рукой и сказал мне: «Пошла сообщать, стерва! Посмотрим, как он не встаёт».
– Вася! – закричал он. – Это Толя Жигулин. Ну как ты там, родной? Я слышал, что ты на меня сердишься! Прости меня, дорогой мой Вася! Прости за то, что это не я тебе вмазал по поганой морде, сволочь ты вертухайская, прости, что я не придушил тебя – гада, мерзавца, фашиста…
– Бросил трубку, – удовлетворённо сказал он мне. И допил водку.
На следующий день его попросили написать заявление об увольнении по собственному желанию.
3
Донимали меня графоманы – «графы», как называл их мой недолгий коллега по «Литературке» Жигулин. Хороших поэтов всегда бывает мало, изделия их штучные, к тому же далеко не все их стихи проскочат через начальственное сито, а эти шли ко мне косяком. Пропускной системы, как в «Правде» или в «Известиях», в редакции тогда не было, пройти к нам с улицы мог кто угодно, и в результате на моём столе вырастали монбланы из толстых папок со стихами, которые не то что прочитать – перелистать – заняло бы уйму времени.
Правда считалось, что разобраться со стихами мне помогает член редколлегии Сергей Сергеевич Наровчатов. Но он обычно приносил если не свои, то стихи своих друзей, да и то не мне, а непосредственно Кривицкому. Ко мне он заходил раз в месяц за ставшей стандартной справкой-обращением в бухгалтерию. Я должен был ходатайствовать о выплате Наровчатову двухсот рублей за внутреннее рецензирование и чтение рукописей. Хотя ни того, ни другого он не делал, а моя справка была пустой формальностью, неким официальным оформлением награждения, так сказать, полуштатного члена редколлегии.
Словом, проку от Наровчатова было никакого, и я один выбивался из сил: ведь не только публикация стихов входила в мою обязанность, я ещё готовил рецензии на поэтические новинки и редактировал статьи о современной поэзии. Как перекрыть графоманский поток, я не знал.
Выручил Булат Окуджава, с которым я однажды поделился своим горем и который лет за семь до меня занимался в «Литературной газете» как раз публикацией стихов.
– А для чего ты их коллекционируешь? – спросил он меня.
– То есть как? – не понял я.
– Зачем ты берёшь у них эти папки?
– А что же я могу сделать? – удивился я. – Не гнать же мне их в шею?
– Гнать действительно нехорошо, – согласился Булат. – Но я графоманов за версту чуял и стихи у них никогда не брал.
– Так и я чую их за версту. Но как же у них не брать стихи? Они тут же начнут жаловаться начальству.
– А ты не допускай их до начальства. Ты их отваживай аккуратно.
И Окуджава поделился со мной своим опытом:
– Входит графоман. Достаёт свою папку. Я говорю ему: «Хорошо, оставьте. Но отвечу очень нескоро: в редакции большая очередь. До вас дойдёт где-нибудь месяцев через четыре-пять. Если вы согласны столько ждать, давайте. Но у вас есть шанс получить ответ прямо сейчас…» Тот мне: «А как это сделать?» Я ему: «Вы сейчас при мне выберете два или, ладно уж, три стихотворения, которые считаете самыми лучшими у себя, и я их прочту. Если они мне понравятся, прочту всю рукопись и буду готовить вашу подборку к печати. Если не понравятся, вы забираете рукопись и уходите». «Хорошо!» – оживляется он. «Только одно условие, – говорю ему, – я не стану объяснять вам, почему мне понравились ваши стихи или почему не понравились. Если вы на это идёте, то садитесь и отбирайте». Я занимаюсь своим делом. Он шуршит страницами: графоман ведь в восторге от любого своего стихотворения. Наконец выбирает, даёт мне. Я скольжу глазами по строчкам, делаю вид, что внимательно и придирчиво их читаю. Наконец сожалеюще так говорю ему: «Нет, вы знаете, это не пойдёт» «Почему?», – вскидывается он. – «Но мы же договорились, что отвечать на этот вопрос я не буду!»
– Поставишь мне бутылку! – со смехом закончил Булат.
Очень помог мне этот психологический этюд, который я потом постоянно разыгрывал. Не припомню случая, чтобы графоман не клевал наживку: «прямо сейчас и при вас» выглядело куда заманчивее, чем «через четыре или пять месяцев»!
Я, конечно, пишу не о тех графоманах, которые сумели стать членами Союза писателей. С ними этот фокус не прошёл бы. Они свои права знали: «Литературная газета» – орган Союза писателей и, значит, это их орган, их газета. Но права эти существовали, как в том анекдоте о советском человеке и советской Конституции: «Имею ли я право?» – «Да». – «Значит, я могу?» – «Нет!» Они мне присылали стихи из провинции, приносили лично, неизменно сопровождая свои творения одной и той же фразой: «Надеюсь, что я могу рассчитывать на публикацию в моей газете!» Начальство морщилось, чесало затылок, мучительно думало, наконец, изрекало: «Ну, выберете какой-нибудь стишок покороче, напечатаем в общей подборке».
Многие довольствовались напечатанным «стишком», но некоторые нет. Помню, какой скандал закатил мне поэт Осип Колычев: «Я вам цикл принёс. Вы знаете, что такое цикл? А вы из него вытащили одно стихотворение! Это же полное нарушение авторского замысла!» Пришлось Кривицкому согласиться напечатать ещё парочку его стихотворений. И Колычев торжествующе удалился. Хотя, если следовать его логике, ликовал он напрасно, потому что и два стихотворения, вырванные из цикла и напечатанные вне него, нарушают авторский замысел.
Правда, в 1967-м году Союз писателей не разросся ещё до тех гигантских размеров, когда лет через пятнадцать в каждой областной организации членов Союза уже было не меньше тридцати-сорока, а то и пятидесяти! Это потом уже пошла гулять по редакциям невесёлая шутка: «Прежде в Тульской области жил и работал один писатель – Лев Толстой, а сейчас их там в пятьдесят раз больше!» Дело в том, что после знаменитых встреч Хрущёва с интеллигенцией была организационно оформлена новая структура – Союз писателей РСФСР во главе с беспартийным, но бесконечно преданным режиму Леонидом Соболевым («лично мне как первому секретарю ЦК ближе позиция беспартийного Соболева, чем члена партии Алигер», – сказал сам Хрущёв, пресекая попытки некоторых писателей возобновить издание альманаха «Литературная Москва»). Новому Союзу передали уже существующие и вновь открытые областные журналы и кое-какие московские. Аппарат нового Союза утверждался в собственной значимости, то есть стремился к количественному увеличению тех организаций, которые курировал. Ведь одно дело, когда ты куратор шести человек, и совсем другое – когда шестидесяти!
В том же 1967-м году в первой моей командировке от газеты в Ставропольский край, где проходило совещание молодых писателей и где я вёл со своим другом Лёвой Кривенко семинар, меня несколько озадачило пожелание секретаря крайкома по идеологии, высказанное нам, руководителям семинаров: как можно больше рекомендовать участников совещания к изданию и в Союз писателей. Конечно, говорил секретарь, они ещё молодые, и, стало быть, не всё у них пока что хорошо, но если вы найдёте, что в рукописях, которые вам предстоит обсуждать, хорошего больше, чем плохого, смело рекомендуйте, а мы уже здесь на месте поработаем с ними над качеством. Секретарю вторил и приехавший из Москвы работник Союза писателей РСФСР поэт Юрий Панкратов, которому досталось кураторство над писателями юга России. Он гневно упрекал руководителя Ставропольской писательской организации Евгения Васильевича Карпова в медленном росте. «Уже и в Краснодаре пятнадцать членов Союза, – листал свой блокнот Панкратов, – в Ростове – двенадцать, а у вас всё ещё семь. Это не дело!»
Через несколько лет для наращивания областных отделений Союза изобретут материальные стимулы: за руководителем организации, в которой столько-то (много!) человек, закрепят более престижную служебную машину, чем за тем, кто руководит меньшим количеством членов Союза. И в закрытых распределителях их будут отоваривать по-разному. Отчего начнётся безумная и бездумная гонка за количеством: в Союз писателей станут принимать даже районных журналистов. Но в 1967-м, повторяю, их было всё-таки не так много. Перекрыв поток всех графоманов, которые жаждали напечататься со стихами в газете, я худо-бедно справлялся с теми из них, кто состоял в Союзе писателей.
Ещё одна нелёгкая повинность – это рецензии, которые требует заказать начальство на книги, какие никто не возьмётся читать в силу, как говаривал в таких случаях Зощенко, их маловысокохудожественности. Начальство знает об их качестве, но требует, потому что от него требуют, на него давят. Оно согласно не обращать внимания на уровень рецензии, лишь бы была грамотно написана, лишь бы вообще была! Но где её возьмёшь? Иногда отказываются писать даже те, кто обычно ни от чего не отказывается, кто рад, что лишний раз появится в газете его фамилия, рад гонорару. А тут – ни в какую! Даже под псевдонимом!
Что прикажете в таких случаях делать? Не писать же самому! И вот начинаешь выяснять, кто проталкивал в печать эту книгу, с кем дружит автор, кто ему покровительствует или кому покровительствует он.
Вот так однажды я вышел на Сергея Васильева, вальяжного поэта, который считал себя сатириком, потому что, помимо обычных стихов и поэм, писал пародии. Они удивляли меня тем, что совершенно не были похожи по стилю на тех, кого пародировали. Васильев даже не обыгрывал строчки, как будет потом делать Александр Иванов. Он придумывал для своей пародии какое-нибудь название, выносил в подзаголовок имя и фамилию поэта, в которого метил, и писал всё, что приходило ему в голову. Ну, в самом деле, попробуйте, догадайтесь, кто это:
«Ты хочешь, милый, чаю?» –
Она воркует, чуть раскрыв уста.
«Зачем мне чай, – резонно отвечаю, –
Ты завари лаврового листа!»
Догадались? Вот и я бы не смог. А ведь это пародия на молодого Евтушенко. Васильев написал её в пятидесятые годы, когда Евтушенко обладал очень узнаваемым стилем.
А в литературных и окололитературных кругах Сергей Васильев был известен своей не опубликованный при его жизни поэмой «Без кого на Руси жить хорошо?» Он доказывал, что лучше всего жить на Руси без евреев. Не знаю, может, её из-за подобной животрепещущей постановки проблемы где-нибудь нынче напечатали: всё-таки это вам даже не двести лет вместе, а врозь и навсегда! Но я читал её в рукописи. Впрочем, поэму Васильева не печатали, но читать разрешали. На вечерах в ЦДЛ. Да и с печатаньем всё было не так просто. Она была набрана в «Крокодиле». Но в последний момент Васильев засомневался, решил подстраховаться, послал гранки в ЦК. Был 1949-й год. Самое время поношения космополитов. Тем не менее в ЦК уклонились от оценки: «Печатайте на ваше усмотрение». Не одобренную начальством поэму печатать трусливый поэт так и не решился. В интернете она сейчас есть. Многие, читая её, решат, что на этот раз пародия Васильеву явно удалась. Но это не пародия, а нескрываемое подражание Некрасову, специфическим стилю и ритму его известной поэмы. «Сей род шуток требует редкой гибкости слога; хороший пародист обладает всеми слогами…», – писал Пушкин о пародии. «Всеми слогами», как я уже показал, Васильев не обладал. А подражать весьма специфической форме оказалось лёгким делом. Наполнив эту форму гнуснейшим содержанием, Васильев забавлялся, называя фамилии, клеймя своих врагов: