Были у нас профессора, которые служили для всех учеников вечным посмешищем, а один преподавал целый год даже главную науку. Его не уважали, не слушали; когда он рассказывал что-нибудь в классе, казавшееся ему смешным, слушатели хохотали, но не содержанию рассказа, а усилию рассказчика сказать острое и занимательное, выходившее на деле и тупым, и скучным. Один из учеников, большой лицедей, передразнивал искусно и походку, и речь презираемого профессора, садился за стол, вызывал учеников, делал замечания. Так было похоже, что хохотали до истерики. Об этом несчастном педагоге может дать понятие случай, касавшийся меня. В первое же посещение класса он вызвал меня: Алкита (вместо Никита) Гиляров! Не разобрал, сердечный, и не сообразил. Похвалой этого профессора не дорожили и замечаниями пренебрегали.
Какое зрелище представлял класс, когда шла лекция подобных, нелюбимых наставников! Особенно безобразием отличались в таких случаях послеобеденные классы. Потому ли что утомленное утренними занятиями внимание (хотя, казалось бы, чем же?) требовало отдыха и душа просила распахнуться?
Темно; класс в нижнем этаже со сводами; окна смотрят в близкую стену. Сидят философы и ведут оживленный разговор вполголоса; жужжание идет по классу. Профессор спрашивает ученика, тот отвечает, но за разговором не слышно. Отвечающий возвышает голос, но и вся беседующая аудитория возвышает голос, и так продолжается вперегонки. Или засядут в четырех углах зеваки и начинают со вздохом и потяготами зевать. Зевота распространяется, переходит на самого преподавателя. Никто не в силах удержаться, и даже спрашиваемый, среди самой сдачи урока, разражается зевотой, возбуждая общий смех. Сил нет остановить, и преподаватели мирились со своей судьбой, тем более что были равнодушны к делу; если предмет второстепенный или третьестепенный, то вся обязанность - только просидеть определенный час. Занимаются ученики или нет, за это не ответят ни преподаватель, ни учащиеся; их успехи оцениваются по другим основаниям.
Но были и по второстепенным кафедрам наставники, пользовавшиеся пристальным вниманием: муху слышно в классе. Так поступил к нам в то же Среднее отделение на герменевтику профессор Нектаров, переведенный из Одессы. Герменевтика сама наука неважная, состоит из общих мест; но преподаванием ее, а вместе толкованием пророчеств и учительских книг Ветхого Завета, которое соединено было с герменевтикой, профессор так завлек слушателей, что у некоторых возбудилось горячее желание выучиться еврейскому языку, впрочем, скоро и охладевшее, потому что недолго самим профессором пользовались. Впоследствии он принял монашество, был инспектором и ректором Вифанской семинарии и в этом звании скончался.
Были и такие, которых хотя и не слушали, но уважали за ум и познания; разговоров при них не происходило; не слушали же потому, что те сами не говорили, лишенные дара импровизации. Таков был М.С. Холмогоров, бывший потом ординарным профессором философии в Казанской академии: он читал то гражданскую историю, то психологию, и мучительно было смотреть на него, когда он пытался объяснять прошлые уроки или знакомить с тем, что предстоит пройти далее: он то чесал в голове, то цыкал, приискивая слова, запинался, повторял одно и то же выражение, топчась на месте.
Некоторыми же профессорами гордились ученики и по окончании курса признавались, что им одним обязаны всем своим развитием. Таковыми считались А.М. Ефимовский, главный профессор в Риторике, и Е.М. Алексинский - в Философии, оба скончались священниками в Москве. Не удалось мне пользоваться уроками ни того ни другого (у Алексинского учился, но не философии, а еврейскому языку). Раза три, четыре, впрочем, когда я был в Низшем отделении, являлся в наш класс на урок латинского языка Ефимовский. Тут и я оценил его, между прочим, за один из его приемов. Не помню, какую книгу мы переводили, но все классное время употреблено было на перевод всего каких-нибудь десяти строк, не более; только как? Переведи, а потом ту же мысль вырази другими словами, но с сохранением оттенков подлинника. Затем передай латинский текст латинским же парафразом, употребив другие слова, другой грамматический или риторический оборот, с переменой падежей и времен, с обращением прямой речи в косвенную, положительной в вопросительную и обратно. Может быть, такого приема и не постоянно держался профессор; может быть, со своими коренными учениками и не употреблял его. Но я тогда же понял, что из такой бани, после десяти переведенных строк, выйдешь лучшим филологом, нежели переведя целую книгу.
Оглядываясь снова, чем же я помяну семинарию? В Низшем отделении я стоял выше своего класса, и потому уроки профессора прошли мимо меня; я слышал повторение уже известного мне. В Среднем отделении блеснули три или четыре начальные лекции талантливого профессора А.С. Невского, который в кратком, обстоятельном очерке изложил нам введение в философию. Однако он тут же оставил службу, и мы перешли на руки бездарному и презираемому "Алките", а на второй год - к чесавшемуся и цыкавшему Холмогорову. О Богословском классе скажу особо. Итак, семинария дала только посредственные учебники, большею частию рукописные. Большинства их я не списывал; некоторые, например Алкиты, которого называли также почему-то "Валуем" и "Вахлюхтером", хромали даже грамотностью. Умозаключение, например, определялось, помнится, так: "умозаключение есть такая форма мышления, в котором так как одно суждение полагается, то" и проч. Но учебник вообще имеет значение только при учителе; он должен быть справочного книгой только; без живого слова, чтó же он для развития и для образования вообще? К чему тогда и школа? Учебники составлял я и сам, и особенно в Среднем отделении переделывал, частию сокращал, частию дополнял. Так я составил Библейскую историю, Русскую гражданскую историю, Логику и Психологию. В Богословском классе подобным же образом обрабатывал Русскую церковную историю. Но эта работа была самоучением, к которому семинария призывала только тем, что сама учения не давала по безалаберности программы и недостатку учителей.
Не имею понятия, как учили и учат в гимназиях, кадетских корпусах, институтах и проч. Но мне предносится тип преподавания, может быть, и нигде не существующий, но единственный заслуживающий одобрения: урок должен быть так преподан, чтобы по выходе из аудитории не наступало надобности заглядывать в книгу. Богословское преподавание ректора Иосифа, которого я слушал полгода в Высшем классе, было таково. Оно было не без недостатков, но за ним было то неоценимое достоинство, что между слушавшими его не было ни первых, ни последних по успехам; все знали преподанное одинаково твердо, первые и последние, и узнавали не после, а именно в момент преподавания. Правда, так преподавать требует подвига. Но без того, что же преподаватель? Заслуживает ли своего наименования учитель, ограничивающий педагогическую деятельность свою механизмом выслушивания уроков и счета баллов?