После двадцатилетнего запоя звуковым методом вопрос об обучении грамоте поставлен снова на очередь. Действительно, если сравнивать две системы, старую с "буки-арцы-аз-ра - бра" и новейшую, усовершенствованную, трудно сказать, которая из них заслуживает пальмы первенства по неудовлетворительности, хотя и в противуположных смыслах. Механизм обучения чтению был затруднен в старой дьячковской системе до последней степени. Как бы старание приложено было, чтобы возможно долее ребенок не овладевал первым шагом грамотности. Ныне, наоборот, механизм упрощен; но затем производится сбивание с толку дальнейшим мнимым облегчением, состоящим в скучном пережевывании того, что давно и без науки известно дитяти; в этом анализе того, что само по себе дается безо всякого напряжения; в этом предположении, что учитель имеет дело с полуидиотом. Старая школа, напротив, оставляла все на самодеятельность учащегося: прямо можно сказать, что его не учили даже; если он доходил до чего, то сам; учебник скорее был поводом, а не орудием к ученью. Понятно, учась без малейшего облегчения и вспомоществования, немногие, очень немногие достигали цели, которую предполагает ученье; большинство останавливалось на механической грамотности. Но то же с новейшею школой. Зато из старой выходили начетчики, любители чтения, и притом для которых славянская и русская книги были одинаково доступны по смыслу и из русских нетрудны даже при самом отвлеченном содержании. Мне приходилось наблюдать за вышедшими из теперешних школ грамотности: любви к чтению прививается во всяком случае не больше, чем после старой.
Само собою разумеется, я не проповедую возвращения к буки-аз - ба, но думаю, что излишние помочи и разжевыванье скорее вредны, чем полезны; что всегда нужно оставлять уму место для труда, для углубления, и притом по собственному побуждению. В этом, между прочим, смысле я стою за начинанье церковною азбукой, а не гражданскою. После церковной азбуки гражданская дается сама собой, ей не нужно учить, тогда как переход от гражданской к церковной требует особого ученья. И первоначальное чтение опять должно бы быть церковно-славянское, и именно потому, что язык затруднительнее. Облегчите механизм чтения, но заставьте преодолевать, не без внешнего пособия, а все-таки преодолевать невнятное содержание читаемого. При начатии чтения с церковно-славянского в уме дитяти происходит приблизительно процесс, переживаемый умом при обучении классическим языкам. В таинственной лаборатории ума недоведомо производится сличение понятий и форм одного языка с понятиями и формами другого, работа формального умственного развития, - развития, заметьте, самостоятельного.
По выучке чтению приступали к письму; оно начиналось выводом букв по написанному мастерицей. Мастерица также "начинала", писала строку и более. Пропись на столе. После механического обвода букв, начертанных чужою рукой, ученик должен был выводить сам, и когда пройдет всю азбуку, списывает с прописей, как там назначено, сперва по крупному, потом по мелкому, красующиеся там изречения.
Занятие учениками не мешало мастерице заниматься своим делом, шитьем, вязаньем чулка, плетением кружев. Приходила гостья, завязывались разговоры, ученики навастривали уши. "Ну, вы опять стали? Чего вы!" И снова встряхивают головами мальчишки, и снова начинается пение или причитание, не знаю, как назвать точнее.
Тот же процесс и мною пройден, только без письма. Письмо осталось пробелом, по обстоятельствам, от меня не зависевшим. По преданию, как подобало, 1 июля, в день Космы и Дамиана, посадили меня за азбуку. (Почему дни Космы и Дамиана, июльский и ноябрьский, признаны в народе законными к начатию ученья, недоумеваю до сих пор. Мальчиком, не знаю с чьих слов, я рассуждал, что правильнее бы начинать ученье 1-го декабря, в день пророка Наума, потому что он наставляет на ум). Предварительно была куплена азбучка в красненькой обложке (отец выбрал какая покрасивее); куплена костяная указка с петушком, немножко даже подмалеванная в ручке. Отец велел отпереть церковь и повел меня. Поставил меня на солее пред местной иконой и сказал, чтоб я молился; затем прочитал несколько молитв. Полагаю, что он служил молебен, хотя и без дьячка (которого трудить не хотел, конечно, для частного дела), потому что покрыл меня епитрахилью и читал что-то, очевидно Евангелие. Я наклонил голову по приказанию и рассматривал в это время отцовский подрясник. Пришли обратно в дом, и меня посадили за азбуку. Далее пошло обычным порядком.
Нет, не совсем обычным. Ученики приходили утром, часов в восемь, отпускаемы были обедать часов в двенадцать, возвращались и распускаемы были окончательно к часу вечерен. Меня же учили и не в учебное время, может быть, потому что в учебное время менее мною занимались. Раннее, раннее утро. Сижу на лежанке, и мать подает мне кашу для завтрака в глиняной муравленой чашке. "Ну, теперь азбучку возьми". Помню ее, с покрытою непременно головой, в зеленом с коричневыми полосками сарафане, весьма, весьма полинялом. Или вечер. Почти все на печи. Я с азбукой. "Да ну же; а вот я тебе приготовила", - и показывает винную ягоду. В письме к брату, случайно сохранившемся, отец упоминает о подобном обстоятельстве. "Разбирает, - пишет он, - слова премудреные Буки, Бог, Божество и охотно учится, когда ему обещают какую-нибудь гостинку". Гостинки были редкость, и они были не купленные, - остатки свадеб. Свадеб две, три в год все бывало в приходе; неизменно приглашались батюшка с матушкой. Из лакомств, которые подавались, два, три мятные жемка, винные ягоды, чернослив, иногда финик приносились матушкой и запирались в шкаф впредь до случая полакомить из детей кого-нибудь.
Кроме ласк действовали и страхом. К окнам подходил иногда Калина, нищий старик, за подаянием. Ему подавали, а на меня почему-то страх нападал при виде его сумы и палки: так и представлялось, что вот возьмет он меня, посадит в суму и унесет невесть куда. "Погоди, вот Калина придет, отдадим тебя!" Это была сильная угроза.