Чего я не насмотрелся и не наслышался в 10–м нумере!
Представляю себе теперь, как все это виденное и слышанное там действовало на мой 14–15–летний ум! Является, например, какой-то гость Чистова, хромой, бледный, с растрепанными волосами, вообще странного вида на мой взгляд, — теперь его можно бы было по наружности причислить к почтенному классу нигилистов, — по тогдашнему это был только вольнодумец.
Говорит он как — то захлебываясь от волнения и обдавая своих собеседников брызгами слюны.
В разговорах быстро, скачками, переходит от одного предмета к другому, не слушая или не дослушивая никаких возражений. «Да что Александр I, — куда ему, — он в сравнение Наполеону не годится. Вот гений, так гений!.. А читали вы Пушкина «Оду на вольность»? А? Это, впрочем, винегрет какой-то. По-нашему не так; revolution, так revolution, как французская — с гильотиною!» И, услыхав, что кто-то из присутствующих говорил другому что-то о браке, либерал 1824–1825 гг. вдруг обращается к разговаривающим: «Да что там толковать о женитьбе! Что за брак! На что его вам? Кто вам сказал, что нельзя попросту спать с любою женщиною, хоть бы с матерью или с сестрою? Ведь это все ваши проклятые предрассудки: натолковали вам с детства ваши маменьки, да бабушки, да нянюшки, а вы и верите. Стыдно, господа, право, стыдно!» — А я-то, я стою и слушаю, ни одного слова не проронив.
Вдруг соскакивает с своей кровати Катонов, хватает стул и бац его посредине комнаты! «Слушайте, подлецы! — кричит Катонов, — кто там из вас смеет толковать о Пушкине? Слушайте, говорю!» — вопит он во все горло, потрясая стулом, закатывая глаза, скрежеща зубами:
Тебя, твой род я ненавижу, Твою погибель, смерть детей Я с злобной радостию вижу, Ты ужас мира, стыд природы, Упрек ты Богу на земле…
Катонов, восторженный обожатель Мочалова, декламируя, выходит из себя, — не кричит уже, а вопит, ревет, шипит, размахивает во все стороны поднятым вверх стулом, у рта пена, жилы на лбу переполнились кровью, глаза выпучились и горят. Исступление полное. А я стою, слушаю с замиранием сердца, с нервною дрожью; не то восхищаюсь, не то совещусь.
Рев и исступление Катонова, наконец, надоедают; на него наскакивает рослый и дюжий Лобачевский. «Замолчишь ли ты, наконец, скотина!» — кричит Лобачевский, стараясь своим криком заглушить рев Катонова. Начинается схватка; у Лобачевского ломается высокий каблук. Падение. Хохот и аплодисменты. Бросаются разнимать борющихся на полу.
Не проходило дня, в который я не услыхал бы или не увидел чего-нибудь новенького, вроде описанной сцены, особенно памятной для меня потому только, что она была для меня первою невидалью; потом все вольнодумное сделалось уже делом привычным.