Удачная фраза иногда может и застарелый конфликт потушить. Старшая сестра наша Пелагея Карповна, эта маленькая невротическая злючка, выдавила-таки из диспансера великаншу Баруху. Ушла Баруха кое-куда, чтобы спокойно себе льготный стаж заработать. Давид победил Голиафа. Победил, но не успокоился. На профсоюзном собрании вопрошает Пелагея Карповна, куда делась ее жалоба, которую она в Народный контроль написала. А контролеры уже новые перевыбраны. И черт ее знает, куда эта жалоба делась, тем более и Баруха давно уже у нас не работает. Что-то ей невнятно объясняли, а она лицом все темнела и очень выделялась среди улыбок и смеха окружающих. В заключительном слове я почтил память М. Ю. Пахомова и вспомнил его похороны, и серый снег, и галки на крестах, и строгое лицо покойника, и как мы поняли что-то у края могилы и стали там чуточку добрее. Его отец рассказывал, как маленький Миша во время войны в эвакуации оказался в далекой Сибири. И в деревенской школе он, толстый городской несуразный мальчишка, попался в когти местным жилистым пацанам, и жестокие дети втыкали перья в его непомерный зад. Он рыдал от униженья и боли и все искал себе защитника, да не нашел. И стоило кому поднять руку - он вбирал голову в плечи и закрывался ладонями. И так он делал всю жизнь. И здесь, у нас, нашлись те, кто издевался над ним, и кто-то даже визжал: ненавижу-у-у, не-на-ви-жу-у-у его, и кулачками дергался, слюной брызгал. "Помните? Помните такое? - спрашиваю.- И теперь что? Легче тому, кто слюнями брызгался? Миша Пахомов всем нам простил. Давайте и мы простим ему и друг другу. Будем добрыми. Злоба, как чесотка, дерешь до крови, а сильнее чешется".
Я посмотрел на перекошенное лицо старшей сестры, и все повернулись к ней. "Так не втыкайте же перья в зад ближнему,- сказал я.- Посмотрите на солнышко, улыбнитесь и уберите гной с лица своего!" Она не улыбнулась, однако лицом еще сильнее почернела и молча ушла. Хватило ей этого на год. А потом нутро опять разыгралось. Баруха довела ее анонимными телефонными звонками (тоже хорошая штучка). И опять с визгом и кулачками ко мне в кабинет: "Где моя жалоба?". И на каждом собрании кричит: "Меня же и топчут, и колют в глаза, и в душу мне плюют. А за что? За что?" Распаляется докрасна, добела: "За что, спрашиваю? За ПРАВДУ! Или я неправду писала? Я - правду! Я - за правду! И буду писать! И буду! Буду! Буду!". Слюни на губах, пальцем в меня тычет, глаза безумные. Сейчас она Баруху мохнатой гадиной видит, а себя - праведницей. Сработала машинка, старый кухонный вариант. Можно это ей объяснить?
Утомилась она, чуть отдышалась. Я говорю ей: "Ты знаешь, Паша, до войны я дружил с девочкой с нашего двора. Ну, как дети дружат. И в жмурки, и в кино, конфеты делили, дрались иногда. Как все дети. И вот в сорок первом, в оккупацию, подошла она к немецкому офицеру из SS и указала на меня пальцем: "Das ist Jude ". Пока немец оглянулся или там за кобуру (не знаю), я как дунул оттуда и за угол, и вот теперь сижу перед тобой живой. Потом, когда наши пришли, я спросил ее: "Зачем ты это сделала?". И знаешь, что она мне ответила? Я вскочил со стула и начал визжать под истерика, подражая то ли той далекой девчонке, то ли этой нынешней Пелагее Карповне: "Я что, неправду сказала? А? Что!??! Я правду, я за правду, правду говорю!!! И буду! И буду! Правду! Правду!!!". "Видишь, Паша,-сказал я,- есть такая простота, что хуже воровства. А ты, Паша, делай так - тебе зло, а ты в ответ добро. На том вы с Барухой и разойдитесь. Конец какой-то ведь должен быть". Вышла она из кабинета тихо, а через несколько минут занесла громадный арбуз. "Возьмите,-говорит,-со своей бахчи".