Мои оценки тогдашних литераторских нравов, полемики, проявление "нигилистического" духа -- все это было бы, конечно, гораздо уравновешеннее, если б можно было сходиться с своими собратами, если б такой молодой писатель, каким был я тогда, попадал чаще в писательскую среду. А ведь тогда были только журнальные кружки. Никакого общества, клуба не имелось. Были только редакции с своими ближайшими сотрудниками.
К "Современнику" я ни за чем не обращался и никого из редакции лично не знал; "Отечественные записки" совсем не собирали у себя молодые силы. С Краевским я познакомился сначала как с членом Литературно-театрального комитета, а потом всего раз был у него в редакции, возил ему одну из моих пьес. Он предложил мне такую плохую плату, что я не нашел нужным согласиться, что-то вроде сорока рублей за лист, а я же получал на 50% больше, даже в "Библиотеке", финансы которой были уже не блистательны.
От Краевского только что перешли к В.Ф.Коршу "Петербургские ведомости". С Коршем я познакомился у Писемского на чтении одной части "Взбаламученного моря", но в редакцию не был вхож. Мое сотрудничество в "Петербургских ведомостях" началось уже в Париже, в сезоне 1867-1868 года.
Но я бывал везде, где только столичная жизнь хоть сколько-нибудь вызывала интерес: на лекциях в Думе, на литературных вечерах -- тогда еще довольно редких, во всех театрах, в домах, где знакомился с тем, что называется "обществом" в условном светском смысле.
Настоящих литературных "салонов" тогда что-то не водилось в свете, кроме двух-трех высокопоставленных домов, куда допускались такие писатели, как Тургенев, Тютчев, Майков и некоторые другие. Приглашали и Писемского.
Граф Кушелев-Безбородко держал тогда открытый дом, где пировала постоянно пишущая братия. Там, сначала в качестве одного из соредакторов "Русского слова", заседал и An. Григорьев (это было еще до моего переселения в Петербург), а возлияниями Бахусу отличались всего больше поэты Мей и Кроль, родственник графа по жене.
Туда легко было бы попасть, но меня почему-то не влекло в этот барски-писательский "кабак", как его и тогда звали многие.
Теперь я объясняю это чувством той брезгливости, которая рано во мне развилась. Мне было бы неприятно попасть в такой барский дом, где хозяин, примостившийся к литературе, кормил и поил литераторскую братию, как, бывало, баре в крепостное время держали прихлебателей и напаивали их. И то, что я тогда слыхал про пьянство в доме графа, прямо пугало меня, не потому, чтобы я был тогда такая "красная девица", а потому, что я слишком высоко ставил звание писателя. Мне было бы слишком прискорбно и обидно видать своих старших собратов -- и в том числе такого даровитого поэта, как Мей, -- безобразно пьяными.
Я мог бы попасть и на тот литературный вечер, где Мей должен был произнести одно стихотворение наизусть. В нем стоял стих вроде такого:
И смокла его рубашка...
Поэт был уже на таком взводе, что споткнулся на этом самом стихе, дальше не пошел, а все повторял его и должен был наконец сойти постыдно с эстрады.