Дома отец мой (любивший меня без памяти, так как из девяти сыновей я, последний по рождению, один остался в живых) не спускал с меня глаз. Я, можно сказать, жил в его кабинете, находясь, большею частью, подле его библиотеки, привезенной из России и состоявшей из редких книг. Там были все наши тогдашние классики, все знаменитое русское. Иностранных книг отец мой не имел, так как не знал ни одного иностранного языка. Предметом его восторженного поклонение был Державин, которого лучшие оды он знал наизусть и поминутно читал из них отрывки. Затем любил Крылова, Дмитриева, Ломоносова. Пушкин и Жуковский были, по его мнепию, писатели неважные, мода на которых должна была пройти, тогда как Державин вечен. У Пушкина и Жуковского он замечал каждую небольшую ошибку: не то ударение, отступление от иного синтаксического правила. У Державина не видел никаких ошибок: ему все прощалось, как лицу исключительному, как гению; это было солнце без пятен... Таких восторженных поклонников Державина между тогдашними стариками можно было встретить довольно.
Позднее таких же поклонников имел Жуковский. Очень естественно, я стал, как попугай, повторять за отцом: "О, ты, в пространстве бесконечный", "С белыми Борей власами", "Лицо скрывает день" и т. п., и до сих пор знаю все эти пьесы наизусть. А через год стал сочинять стихи и сам, подражая то Крылову, то Державину, а иногда писал и оригинальные стихотворения, где ямб нередко мешался с хореем. Никаких других размеров я не знал. Когда мне пошел десятый год, я перестал мешать хореи и ямбы -- и рассказал однажды историю Войнаровского, своими словами, в таких же четырехстопных ямбах, как она рассказана у Рылеева. Кроме того, сделал подобные же переложения некоторых его "Дум".