К концу моего обхода начал накрапывать дождь и я поспешил домой. В сумерках, уже переходивших в ночную тьму, „Собачья Радость" выглядела привлекательнее, чем днем, и развернувшаяся передо мной картина казалась иллюстрацией к какому-то роману Жюль Верна, а может быть подсознание даже находило в ней нечто общее с давно пережитым, если не мною самим, то отдаленными предками-кочевниками, память о чем сохранил какой-то таинственный ген, дошедший до меня из глубины тысячелетий в силу законов атавизма.
Возле среднего навеса пылал костер, над которым висел на треноге объемистый чайник; обнаженный до пояса усатый и лохматый капитан Миловидов подбрасывал в огонь сухие сучья; тут же на бревне сидели три или четыре женщины, одна из них укачивала на руках засыпающего ребенка. Сзади, на фоне вызолоченной огнем опушки леса, мелькали тени, очевидно кто-то собирал там дрова, а на переднем плане старенький и бородатый завхоз, полковник Рапп, с видом патриарха раздавал группе полуголых мужчин порции привезенной менонитом колбасы, на ужин и на утро.
Из „клетки" слышались голоса, там кто-то невидимый жаловался, что стало темно как у негра в желудке, а на все восемь семейств хозяйственная часть отпустила один единственный керосиновый фонарь. Впрочем, пока в нем не ощущалось особой надобности, так как начавшийся было дождь прекратился и все население чакры сосредоточилось у костра.
Выпив горячего чаю и закусив колбасой, мы часика пол поболтали, делясь впечатлениями дня, а затем принялись укладываться в постели, передавая друг другу фонарь.
В ожидании своей очереди, мы с женой подошли к воротам. Над болотом дрожал золотой фейерверк светлячков и все оно, от края до края, звучало голосами многотысячного лягушиного хора. Тут были и звонкие сопрано и мягкие бархатные контральто, и могучие, ухающие как из пустой бочки басы. Временами в общую довольно стройную симфонию, резким диссонансом врывалась бравурная рулада, видимо от всей лягушачьей души, но невпопад запущенная каким-то болотным дилетантом. Изредка, воскрешая в памяти легенды об упырях, из трясины слышался жалобный и жуткий плач ребенка. Сходство было до того полным, что первое время некоторые из нас порывались лезть в болото, спасать „тонущее дитя". Ой! Ой-ой! Ой-ой-ой! — глухим человеческим голосом вопил в осоке другой земноводный шутник.
Теплая тропическая ночь так любовно обнимала эту безмятежную землю, еще не опакощенную ни фабрикантом, ни расовыми и классовыми распрями, ни законами, урезающими чье-либо право на труд и на место под солнцем, что душа до краев наполнялась давно забытыми чувствами тишины и умиротворения. Почти физически ощущалось, как скрученные постоянной европейской напряженностью нервы теперь приходят в свое нормальное состояние. И разум начинал оправдывать и приезд сюда, и безрассудную нашу авантюру. За это спокойствие, за этот душевный мир, разве не стоило заплатить отказом от цивилизации от связанных с нею жизненных удобств?
— Каратеевы, ваша очередь на фонарь, не задерживайте! — раздался в это время чей-то крик, сразу возвративший мои мысли к реальности.
Раздевшись, я залез под москитник и с наслаждением вытянулся на мягком пальмовом ложе. Фонарь еще у нас не забрали и можно было перед сном окинуть взором ближайшие окрестности.
За нашим изголовьем, в клетке, вплотную к ее стене, стояла импровизированная постель супругов Андреевых — нас разделяло расстояние немного более метра. С другой стороны, под соседним навесом, в трех шагах мостился на ящиках Миловидов. От тети Жени и ее супруга меня отделяла только тонкая перегородка из поставленных торчком чемоданов и повешенная над ними занавеска. Если бы мне взбрела в голову игривая мысль — пощекотать свою соседку по квартире, я мог бы это сделать не трогаясь с места, лишь вытянув руку.
Вокруг стоявшего на сундуке фонаря клубился рой бабочек, жуков и иных насекомых. Привлеченные этим изобилием, внизу, у постели тяжело плюхали белыми животами громадные жабы. Метко выбрасывая длинные липкие языки, они без промаха наклеивали на них добычу.