В течение трёх-четырёх лет ежегодно после концертных турне по Европе я приезжал к сезону в Париж и пел в «Эрмитаже». За это время мимо меня прошло много людей, ярко заметных на европейском горизонте. Со многими из них я был знаком, других наблюдал издали.
Кабак — большая и страшная школа. Кабак многому меня научил и, я бы сказал, даже закалил. Актёру нелегко фиксировать на себе одном все внимание в кабаке, где люди пьют, едят, стучат ножами и вилками, разговаривают и часто не слушают вас. Какую энергию, какую внутреннюю силу тратит актёр на то, чтобы подчинить себе эту дезорганизованную аудиторию! Кабацкую школу могут выдержать очень немногие, и для того, кто может владеть толпой в кабаке, сцена уже отдых, удовольствие. После многих лет такой работы я пел свои концерты уже шутя, не волнуясь, даже не уставая от них.
Среди танцоров «Эрмитажа», среди всех наших князей «на честное слово», был один настоящий князь: Николай Карагеоргиевич — двоюродный или троюродный брат сербского короля Александра, очень красивый и неглупый молодой человек, уже скатившийся вниз с верхних ступеней жизненной лестницы. Он получил образование в России, сербов своих не знал и не любил и родиной считал Россию. Это был беспутный, но очень добрый и благородный юноша, которого страсть к наркотикам довела до положения «жиголо». Он колол себе морфий и не мог жить без него. Иногда его «спасала» на время какая‑нибудь женщина. Он бросал морфий. Но через полгода-год он срывался снова, и все продолжалось по-старому.
С ним бывали невероятные случаи. Два или три раза он был женат на миллионершах. В Сербии несколько раз подготовляли заговоры для того, чтобы посадить его на престол, назначались дни его отъезда туда, все было готово, чтобы начать переворот. Но он неизменно просыпал эти моменты где‑нибудь в кабаке — его не могли отыскать, и мятеж откладывался до отрезвления «короля», которое приходило иногда очень нескоро. Однажды его подняли зимой на улице и отвезли в морг. Из вечерних газет мы узнали о его смерти. Служащие «Эрмитажа» собрали деньги на венок и утром прочли в газете о часе и месте первой панихиды.
Вечером во время моего выступления открылась дверь, и «покойник» как ни в чем не бывало вошёл в зал. Я подавился словом песни и чуть не упал от испуга. Оркестранты побросали инструменты. Оказалось, что его положили в морг холодным и без признаков жизни, с остановившимся от чрезмерной дозы морфия сердцем. Ночью он пришёл в себя.
— Просыпаюсь, — рассказывал он, — в каком‑то месте и не могу понять, где я. На мне белая простыня, вокруг меня лежат какие‑то люди и тоже спят. Я сел. Захотелось закурить. Папиросы нашёл в кармане, а спичек нет! Я слез со своего ложа, подошёл к соседу, дёрнул за простыню. «Дайте, — говорю, — спичку, пожалуйста, закурить». Молчит. Я — к другому. Молчание. Я сел на цинковый стол и вдруг понял, что я в морге. Значит, меня приняли за мёртвого, а я ночью от холода проснулся. Я бросился к окну. Смотрю — открыто. Я прыгнул в сад — и бегом. А навстречу журналисты, фотографы: «Не знаете, где тут князь Карагеоргиевич лежит?» — «А вот, — говорю, — в том флигеле направо!» И убежал.
Мы чуть с ума не сошли от его рассказа.
Умер он года через два в Ницце — от того же морфия…