В тюрьме умирало много народу. Я видел молодых людей, охваченных чем-то вроде лихорадки, за три месяца до освобождения потерявших растительную уравновешенность, свойственную заключенным, словно пробудившихся к жизни, с горящими глазами. И вдруг они сгорали в три дня как будто от внутреннего криза. Сам я ослабел после шести-восьмимесячного недоедания и не держался на ногах; меня поместили в больницу, где бульон и молоко за две недели вернули мне бодрость, и я ожил. Тогда я впервые испугался, что отправлюсь на тюремный погост, обеспечив небольшую прогулку на свежем воздухе и стакан вина заключенному-могильщику (эта работа считалась престижной). Потом я успокоился, уверившись, что буду жить. По ту сторону воли сознательной во мне говорила иная, более глубокая и могущественная, я чувствовал это. Здесь я должен упомянуть великого врача-хранителя, чье хорошее отношение не раз позволяло мне воспользоваться кратковременным отдыхом: доктора Мориса де Флери.
Зимняя заря освещала высокие тополя на берегах печальной Сены, столь дорогие мне, и спящий городок, по которому ходили лишь сдержанные суровые люди в касках; я вышел один, с пустыми руками, удивительно легко ступая по земле, но не чувствуя настоящей радости — меня преследовала мысль, что за моей спиной гигантские Жернова продолжают свое бесконечное вращение, перемалывая людей. Хмурым утром я заказал кофе в привокзальном буфете.
— Освободился? — с сочувственным видом повернулся хозяин.
—Да.
Он покачал головой. Какое ему дело до «моего преступления», моей судьбы? Он наклонился ко мне:
— Вы не торопитесь? Здесь есть потрясающий бордель...
Первым человеком, которого я встретил, выйдя на свободу, на черном мосту, во мгле, был солдат с изможденным лицом; вторым — этот жирный сводник. Все тот же мир безысходный? И война нипочем? Неужели пляска смерти никого ничему не научила?