Анархизм захватил нас целиком, он требовал полной самоотдачи, но и давал все. Казалось, нет в жизни уголка, которого бы он не озарил. Можно оставаться католиком, протестантом, либералом, радикалом, социалистом, синдикалистом, ничего не меняя в своей жизни, а следовательно, в жизни вообще. Достаточно читать соответствующую газету, в крайнем случае — ходить в кафе, где собираются сторонники тех или иных воззрений. Сотканный из противоречий, раздираемый на большие и малые течения, анархизм требовал, прежде всего, соответствия слова и дела (чего требует, впрочем, всякий идеализм, но о чем всегда — это относится и к анархизму — преспокойно забывают). Вот почему мы примкнули к крайнему на тот момент течению, которое диалектическая логика революционаризма привела к отрицанию необходимости революции. Нас подтолкнуло к нему неприятие весьма почтенной академической теории, которую проповедовал Жан Грав в «Тан нуво». Индивидуализм был провозглашен Альбером Либертадом, которым мы восхищались. Не было известно ни его настоящее имя, ни то, кем он был до оглашения своей проповеди. Калека на костылях, которые умело и решительно использовал в драках, сам большой драчун, он обладал могучим телом и высоколобым благородным лицом, обрамленным бородой. Нищий бродяга, пришедший с юга страны, он начал проповедовать среди бедняков в очереди за даровой похлебкой неподалеку от строящегося собора Сакре-Кер на Монмартре. Неистовый, притягивающий к себе, Либертад стал душой чрезвычайно активного движения. Он любил улицу, толпу, скандалы, идеи, женщин. Он дважды сожительствовал с двумя сестрами одновременно: с сестрами Маэ, затем — с сестрами Менар. У него были дети, которых он отказался регистрировать. «Гражданское состояние? — Не знаю. — Имя? — Плевать, они назовут себя так, как им будет угодно. — Закон? — Пошел он к черту». Умер он в 1908 году в больнице после драки, завещав свое тело — «падаль», как он говорил, — для прозекторских исследований. Его теория, с которой мы во многом соглашались, сводилась к следующему: «Не ждать революции. Те, кто обещает революцию, такие же шуты, как и остальные. Каждый — сам творец своей революции. Надо быть свободными людьми, жить в товариществе». Я упрощаю, но это и в оригинале отличалось столь же благородной простотой. Высшая заповедь, принцип, « и да сдохнет старый мир!» Однако далее следовали расхождения. «Жить по разуму, по науке!» — делали вывод некоторые. Их жалкий сциентизм апеллировал к механической биологии Феликса Ле Дантека, подталкивал их ко всякого рода глупостям, вроде бессолевой вегетарианской диеты или питания одними фруктами, порой это имело трагические последствия. Вот бы посмотреть на молодых вегетарианцев в бою роковом против целого света! Иные пришли к заключению: «В рамках общества для нас места нет», — не понимая того, что общество не имеет рамок, и нельзя быть вне его, даже в застенке, что их «разумный эгоизм» означает поражение и смыкается с самым звериным буржуазным индивидуализмом. Наконец, третьи, в числе которых был я, стремились совместить совершенствование своей личности с революционным действием, говоря словами Элизе Реклю: «Пока существует социальная несправедливость, мы пребудем в состоянии перманентной революции...» Либертарный индивидуализм помогал нам понять животрепещущую реальность и самих себя. Будь самим собой! Только развивался он в другом городе-вместилище-безысходности, в Париже, в бескрайних джунглях которого правил бал, таящий иные, чем наш, опасности, индивидуализм первоначальный, индивидуализм самой, что ни на есть, дарвиновской борьбы за существование. Бежав от порабощения бедностью, мы снова столкнулись с ней. «Быть самим собою» стало бы драгоценной заповедью и, возможно, высоким достижением, будь оно вообще осуществимо; но оно может обрести реальные очертания лишь тогда, когда самые насущные нужды человека, проистекающие из его животной природы, оказываются удовлетворенными. Главной боевой задачей было обеспечить пищу, кров и одежду; лишь потом — час на чтение и размышление. Проблема молодежи, вырванной с корнем необоримым шквалом, «сорвавшейся с цепи», как мы говорили, выглядела практически неразрешимой. Многие товарищи вскоре скатились к тому, что называлось нелегальщиной, к жизни если и не вне общества, то за рамками закона. «Мы не хотим быть ни эксплуататорами, ни эксплуатируемыми», — утверждали они, не понимая, что, оставаясь одновременно и теми и другими, загоняют себя в ловушку. Когда они чувствовали, что пропадают, то шли на самоубийство, чтобы избежать тюрьмы. «Жизнь не стоит этого, — говорил мне один из них, не расстававшийся с некоторых пор со своим браунингом. — Шесть пуль — легавым, седьмая — мне. Ты знаешь, у меня легко на сердце...» Как тяжело, когда вот так легко на сердце! Наша теория спасения вела нас к битве одиночки против всех в джунглях общества. Настоящий взрыв отчаяния зрел в нашей среде, но мы об этом не подозревали.