Дым и пламя доставали до туч…
 Капитан коротко передал команде решение Иосифа Виссарионовича.
 — Я моряк, — сказал он просто, — я капитан и сойду с судна последним. Кто хочет, может отправиться сейчас на другое судно, лодки целы и сейчас будут спущены за борт. Подойдите к борту, кто уходит. Ну? Я жду…
 Никто не сдвинулся с места. Матросы угрюмо молчали.
 Слышался треск горящего дерева, буханье волн и тоскливый свист ветра.
 — А ты напрасно обижаешь людей, капитан, — вдруг сказал веселый кок Гарри Боцманов. — Мы все тут тоже моряки и сойдем с этого несчастного судна лишь после… наших пассажиров.
 Неожиданно к капитану подошел начальник конвоя, смущенный, с бледным, перекошенным лицом.
 — Я не моряк, — хрипло сказал он. — Переправьте меня на другое судно.
 С ним пожелали отправиться и другие работники охраны.
 — Кого охранять? — сказал один, как бы в оправдание. — Куда им бежать?
 — Лодки можно забрать, — быстро согласился начальник конвоя. — Куда им бежать. Мы будем их охранять с того парохода…
 С ними отплыли еще трое — буфетчик и какие-то торговые агенты, наверное те самые, что продали шоколад для магазинов на рынках Владивостока, а потом подожгли кладовую.
 Перепуганные насмерть, они умоляли начальника конвоя взять их с собой, доказывая, что иначе команда их непременно бросит в огонь, а они должны быть судимы…
 — Возьмите этих акул с собой… В данном случае я не ручаюсь не только за своих людей, но даже за себя… — сказал капитан.
 И они уехали, забрав с собой все свободные лодки. Капитан вздохнул с явным облегчением и опустился на палубу, где разместились заключенные мужчины.
 Капитан просил их помочь команде, которая выбилась из сил: вели корабль на предельной скорости и круглые сутки боролись с бушующим пламенем.
 Мужчины охотно согласились, среди них оказались в моряки и механики, нашлись повара, чтоб помочь Гарри, нашлись среди них и врачи.
 Женщины тоже предлагали свои услуги. Правда, большинство болели: давал еще себя знать брюшной тиф и очень мучила морская болезнь. Охотское море было сурово и беспокойно. «Джурма» то взбиралась на снежно-белый вал высотой с двух-трехэтажный дом, то проваливалась в темную пропасть рядом, и тошнота, дурнота доводили до полного изнеможения.
 Иногда море давало нам короткую передышку, и тотчас являлся кок Гарри с очередной порцией еды. Кормили нас, как в ресторане. По предложению кока Гарри готовили из тех продуктов, которые, как говорили на корабле, везли для начальства Магадана.
 — Остальная вся пища просто сгорела, — подмигивая, объяснил Гарри.
 Не забуду, как он появлялся перед нами, веселый, синеглазый, круглолицый, веснушчатый, и не без волнения осведомлялся, понравился ли нам обед.
 — Очень вкусно!!! Спасибо!!! — хором отвечали мы.
 — Ну что ж, покормлю вас еще разок-другой, а потом, наверное, сам пойду рыб кормить…
 — Никогда капитан этого не допустит.
 Я верила капитану. Мы все верили капитану, ну может, больше, чем матросы. Среди двух тысяч заключенных мужчин около половины были уголовники, а какая дисциплина царила на судне в эти страшные дни! Женщины одна за другой, кроме тех, кто, вроде меня, температурил, тоже постепенно включались в работу — кто помогал готовить на кухне, кто мыл посуду или палубу, даже помогали тем, кто был день и ночь на тушении пожара — не давали огню идти дальше, охватывать весь корабль.
 
Судно с золотом держалось теперь заметно дальше от нас, у самой линии горизонта. Но неуклонно шло за нами, не знаю почему… Ведь команда, в их глазах, была уже обречена. Мы шли на недозволенной скорости, рискуя каждую минуту взорваться, взлететь на воздух.
 
 — Как по-твоему, Валя, мы взорвемся, сгорим или потонем? — спросила меня Рита.
 Она заметно сдала за эти дни. Но все же ходила дежурить на камбуз. После наши товарищи, работавшие в бухте Нагаева, рассказывали нам, что за двое суток до прихода «Джурмы» небо багровело зловещим отсветом и они, плача, с ужасом смотрели на алый горизонт, алое небо над ним.
 Странное наблюдение сделала я на гибнущем корабле: выражение лиц у матросов, или штурманов, или заключенных самых разных статей было совершенно одинаковым. Скажем, у профессора Кучеринер (она работала в молодости не то секретарем, не то машинисткой у Зиновьева), и у Груни-Нож (бандитки, которая была соучастницей девятнадцати «мокрых» дел), и у монашек одно, у Маргариты тоже.
 Я ей сказала о своей наблюдении. Она согласилась, но заметила, что у двух человек этого выражения нет совершенно.
 — У кого?
 — У капитана и, представь себе, у тебя…
 — Гм. Может, мы о разном говорим? Ты сама, Ритонька, каким видишь это одно общее у всех выражение лица?
 — Как у верующего перед последним причастием. У меня бабушка перед смертью просила позвать священника. Я пригласила. Потом меня из комсомола хотели за это исключить, но обошлось. Так вот у бабушки перед ее последним причастием было точно такое же выражение лица.
 — Да. Я тоже так вижу. Но… ведь я тоже не хочу умирать, как и все. И капитан не хочет. Ну капитан исполняет свой долг, а почему я не прониклась…
 — Ты и арест, как я понимаю, восприняла не так, как все, тебе же просто было интересно узнать, какие у нас тюрьмы, какие лагеря? Ты даже не испугалась. И сейчас не боишься. Ты, наверное, не веришь, что мы погибнем? А я… я не верю, что мы… спасемся.
 Веру в спасение, похоже, потеряли все, кроме нас с капитаном.
 Интересно, что монашки, которые в начале пути пели свои духовные псалмы, теперь молились молча, взывая к Богу каждой клеточкой своего тела: «Господи, спаси наши души!»
  А уголовницы… сейчас в них проявилось все лучшее, что еще осело и хранилось на дне их души: ни одного бранного слова! Они ухаживали за обожженными, ранеными.