И вот я снова сижу перед сутулым следователем, который только что возвратился из командировки, куда он ездил по моим следам добывать «материал», как я занимался в Карпатах не только антисоветской агитацией, но и собирался совершать «вредительские акты на нефтепромыслах», да к тому еще смыкаться с «украинскими националистами» и «бандеровцами». Он надеялся придать меня к стенке новыми «фактами», а оказалось, что вернулся порожняком и, видно, получил от начальства большую нахлобучку.
С первых его фраз я понял, что майора постигла неудача, что поездка была бесплодной. Только время потеряно.
Я также понял, что он остался недоволен своими помощниками, которые также не сумели из меня выбить признаний, и «дело» не продвинулось вперед ни на один шаг. Групповые перекрестные допросы, которые мне устраивали, не могли сбить меня с толку, я не начал «признаваться», не стал давать необходимых показаний, каких от меня требовалось, остался таким же упрямцем, каким был, и отрицал все.
Следователь смотрел на меня своим сверлящим, злым оком, не зная, с какой стороны сделать новый заход — продолжать ли разговор, который был прерван несколько дней назад в связи с его отъездом в Карпаты, или же начать с самого начала.
Он нервничал, говорил повышенным тоном. Еще бы — такой пассаж получился у него!
Для меня было совершенно неожиданно, когда он заговорил о моей «деятельности» в Карпатах, на нефтепромыслах. Уж теперь он с меня сорвет маску… Он располагает новыми материалами. Теперь мне будет «крышка». Деться некуда — он сам был там и все до мелочи узнал. Свои преступления я больше скрывать не смогу. Для меня теперь остается одно спасение — я должен подробно рассказать, что в Карпаты ездил, чтобы проводить антисоветскую агитацию, вредить на промыслах, вести переговоры с украинскими националистами…
Тут я уже не сдержался и рассмеялся. Это уже не лезло ни в какие ворота.
Следователь окончательно взбесился, размахивал кулаками, орал во всю глотку, стучал кулаком по столу. У него имеются неопровержимые улики против меня и смешочками, шутками-прибаутками я не отделаюсь, мне не удастся замести следы, я сам себе копаю могилу…
Он немного притих и сменил тон. Конечно, мне, сказал он, не уйти от ответственности. Моя песенка еще не спета, я могу облегчить свою участь. Есть у меня такая возможность — обратиться с письмом в высший орган страны, к вождю и учителю, признать свою виновность, разоблачить моих «сообщников» и просить о помиловании… У вас есть определенные заслуги перед Родиной, и правительство может это учесть… Я имею возможность просить о помиловании…
— Что? Просить о помиловании? — возмутился я. — Я ни в чем не виновен! О каком помиловании может идти речь? Все, что вы мне присобачили, это сплошная ложь! Сфабриковано. Я честный человек и могу ходить с гордо поднятой головой, глядеть людям прямо в глаза…
— Спокойнее… Не надо так… Вы не на митинге. Не забывайте, где вы находитесь, — остановил он меня. — Мне вас жаль. Сами накликаете на себя беду. Для вашей же пользы… Вы нам должны рассказать о преступлениях ваших коллег, дружков… Можете о них говорить все. Я обещаю вам, что они никогда не узнают, что вы о них говорили. Их разоблачите. Они ведь настоящие враги…
— Никакие они не враги. Это честные советские писатели…
— Опять вы своих сообщников берете под защиту. Я могу вам показать, что они о вас говорят… А вы их жалеете…
— Не знаю, что они обо мне говорят. Это их дело. К тому же не знаю, под каким воздействием они обо мне говорят…
— Вы невозможный человек… Не жалеете себя, — ухмыльнулся горбун, — своя рубашка ближе к телу… Вы должны себя обелить, а не их. Много лет вы были редактором журнала. Знаете всех как облупленных и можете их вывести на чистую воду. Что вам стоит открыть карты, показать их вражеское лицо…
— Я вам говорил и могу повторить еще сто раз: у некоторых в произведениях могли быть те или иные недочеты, но это компетенция критики, литературоведов. Мои коллеги никаких преступлений не совершали. Это недоразумение, что они находятся за решеткой… Это явное нарушение закона…
— Я вижу, что вы неисправимый преступник. Не хотите нам помочь. Вы горько пожалеете! — процедил он и стал писать протокол.
«Вы знаете своих сообщников как облупленных и можете их вывести на чистую воду…» — вспомнил я слова горбуна, и перед моими глазами прошли, как наяву, мои друзья писатели, которые, как и я, томятся за тюремной решеткой.
Да о каждом из этих писателей, драматургов, литературоведов можно писать книги, каждый из них — крупная личность, уникальный талант, автор многих произведений, на которых воспитываются тысячи советских людей!
Рассказать об их «шпионской деятельности»? Какой бред!
Ведь я их отлично знаю, читал почти все их книги, печатал в своем журнале, дружил с каждым, работал с ними, выступал на многочисленных литературных вечерах, вместе ездили по многим городам и местечкам. С какой любовью и восторгом народ нас принимал, а теперь от ужаса люди содрогаются, узнав, что нас обвиняют во всех смертных грехах, мучают в тюрьмах. И от меня требуют, чтобы я «помогал разоблачить банды врагов», продавшихся международному империализму. Какая чушь!
Злобно смотрит на меня следователь. Он знает, о чем я теперь думаю, молча слушает мои доводы и мотает головой:
— Опять вам кажется, что вы на литературном вечере выступаете и восхваляете своих соучастников по антисоветской работе. Как это у вас мило получается: все они добренькие, честные люди, ну просто ангелочки! Выгораживаете, защищаете их. А я вам сейчас покажу, что они говорят о вашей контрреволюционной деятельности…
— Я уже от вас несколько раз слыхал… Вы хотите меня поссорить с моими коллегами. Это не то место, — ответил я, — ничем меня не удивите. Я знаю, как вы и ваши помощники умеете заставлять людей брать на себя грехи и преступления, которые они никогда не совершали…
— Опять клевещете на наши «органы», — оборвал он меня. — Мы вам это еще припомним, когда подойдем к концу следствия. О ваших преступлениях ваши же коллеги скажут вам прямо в глаза. Есть живые свидетели обвинения. Ваши же писатели. Скоро мы устроим вам очную ставку. Погодите, вы у нас еще запляшете!
Это уже было что-то новое. Очная ставка? С кем? Кто пойдет сказать мне в глаза о моей «антисоветской деятельности»?
Ответа я так и не получил. Вместо этого следователь уже в который раз повторил, что моя судьба в моих руках и я могу облегчить свою участь. Могу выйти на свободу и увидеть семью, товарищей, в крайнем случае получу «детский» срок заключения, но для этого должен перестать покрывать своих сообщников, а чистосердечно признать свою вину, разоблачить «шпионский, националистический центр».
— Я заявляю еще и еще раз, — сказал я, — что никаких центров не существовало. Это нелепая выдумка. Провокация…
— Опять вы нам заговариваете зубы! — рассвирепел он. — Центр был и есть… Может, вам лично об этом неизвестно, хоть мы сомневаемся. Был такой центр. Ваши московские главари уже в этом признались. Ну эти, из антифашистского так называемого еврейского комитета.
— Если б такой существовал, я бы наверняка знал. Но это нелепость! Выдумки. Наши писатели честные советские люди. Патриоты…
Эти слова я уже с трудом произнес. Совершенно не было у меня сил. Эта ночь совсем измучила меня. Я чувствовал, что мой мучитель уже тоже засыпает. Он взглянул на часы, тяжело вздохнул и промычал:
— Вы неисправимый. Толку не будет. Пеняйте на себя…
Он вскочил с места, широко разинул рот, нажал на кнопку и, когда скрипнула дверь и появился надзиратель, гаркнул:
— В камеру его!
Измученный до предела, плелся я по знакомым коридорам. Завершалась еще одна бессонная ночь — которая уже по счету! В зарешеченном окне появилась бледная полоска. Светало. Еще немного, и меня втолкнут в мрачную келью и прикажут лечь спать. Повторится то же самое, что было до сих пор: только разденусь и залезу под вонючее одеяло, как надсмотрщик откроет дверцу «кормушки», прохрипит знакомое: «Подъем! Ходи!»
И я поднимусь, проклиная этот мерзкий каземат, садистов-следователей и все на свете.
Боже, сколько так будет продолжаться? Когда этому настанет конец?!