Позже, когда Толя пешком пришла через Гумбиннен в Кибартай, ее и там неделю продержали в заключении. После долгих изматывающих допросов ей выдали наконец документ, удостоверяющий ее политическую благонадежность. Что стало с Реней — вышла ли она из тюрьмы в Инстербурге и вернулась ли, как собиралась, обратно в Лодзь, — Толя не знала.
В Польшу не вернулась: нет ей жизни там, где у нее на глазах убили ее родных. Лучше в СССР, в какую-нибудь из республик. Ей бы образование получить, а там видно будет: ей ведь и тринадцати лет не было, когда их отправили в гетто. Девушка успела выучиться только литературному польскому языку — на нем она говорила свободно — и быстрому счету. И ни малейшего понятия не имела ни о географии, ни об истории, ни о грамматике, не владела иностранными языками. Она не знала, как ей утолить этот голод, как восполнить эти пробелы в образовании? Жизненный опыт этой девушки младше двадцати лет — не дай бог никому, ей столько довелось пережить и вынести, но не довелось толком поучиться, получить образование, овладеть какой-либо наукой.
Кто-то в Кибартае дал ей мой адрес, и вот она здесь, у нас, в Каунасе — девочка с трагической судьбой, наивная, простенькая барышня и одновременно умудренная жизненным опытом женщина. По-литовски она не говорила, поэтому мы посоветовали ей ехать в Вильнюс: может быть, она и Перельманна там встретит.
Сначала в Вильнюс отправилась моя Гретхен: с помощью друзей она выхлопотала для Толи надежную работу, такую, чтобы вечером можно было еще и в школу ходить. Моя дочь встретила там Перельманна. Тот теперь был одноногим инвалидом: когда его забрали в армию, он еще немного успел повоевать с нацистами, был ранен в ногу, заражение крови, ампутация.
Спустя некоторое время, проездом из Вильнюса в Москву, где ему обещали протез, Перельманн остановился на пару дней в Каунасе, в военном госпитале. Мы с Толей вместе пошли к нему. И увидели человека с лицом, перекошенным от боли, но с необыкновенно добрыми, светлыми и мудрыми глазами. Друзья очень были тронуты, встретившись снова, и излили друг другу все, что наболело. Перельманн пожаловался Толе, что вот он, немолодой уже человек, остался теперь калекой, и главное — совсем один: Реня не вернулась к нему, и она жила теперь с болью покинутого влюбленного, и боль эта не отпускала. Но он сумел с собой справиться, взял себя в руки и стал по-отечески заботиться о Толе: отдал ей все деньги, что у него были с собой — двадцать червонцев. Ему-то самому много ли надо, — только бы протез приделали, а то уж больно его, одноногого, люди жалеют, жить противно. Ничего, успокаивала Толя и его, и себя, ничего, потерпи, образуется, все хорошо будет.
На другой день она пошла к нем одна. Через день пошла только я: Толя свалилась с жаром и головной болью. Мы думали — грипп, думали — пройдет быстро, но голова у Толи раскалывалась от боли, температура зашкалила под сорок. Приглашенный врач велел ее везти в инфекционный госпиталь: скорее всего, тиф. Так оно и было — тиф. Нашу квартиру продезинфицировали, а я что ни день навещала Толю в больнице, приносила ей то одно, то другое. Температура поднялась у нее еще выше, медсестра сообщила, что больная без сознания и может умереть…[1]