В Кулаутуве меня уже с нетерпением ждали: русские были уже совсем близко, вот-вот будут в деревне. Курорт теперь был переполнен. Лишь виллы, конфискованные некогда для генерального комиссариата, стояли пустые, брошенные, только оставались старые таблички перед каждым домом: литовцам вход строжайше запрещен.
У нас кончились запасы еды, о которых мы во врем не позаботились. Теперь же пришлось бежать к крестьянам и выменивать пропитание на одежду и белье.
Прежде здесь почти не появлялись военные, теперь же в одну из ночей загудела земля, и в деревню одно за другим с треском и грохотом ввалились огромные железные чудовища. Они все шли и шли, все новые и новые, и, казалось, конца им не будет. Их гусеницы впивались в сухую поверхность песчаной сельской дороги, совершенно не приспособленной для бесконечной цепи тяжеловозов. Походя машины оставляли ямы и колеи, ломали молоденькие акации в придорожных аллейках, и, наконец, встали лагерем под соснами позади нашего участка.
Немцы копошились вокруг своих танков, словно жуки, и когда заглохли моторы, воздух наполнился немецкой речью, криками. Солдаты наводнили деревню. Мы не сразу заметили, что еще накануне в лесу то тут, то там расположились несколько крупных военных отрядов с грузовыми телегами и лошадьми. Вероятно, военный стан французской кампании[1] и прочих военных походов прошлых столетий не слишком отличался от этих, да и забота о пропитании лошадей и о солдатской полевой кухне выглядела, наверняка, так же: немцы просто реквизировали все, до чего только могли дотянуться.
Ворот нашего колодца скрипел день и ночь, и нам приходилось ни свет, ни заря нестись туда с ведрами, чтобы набрать воды и для себя. Железные монстры вторгались на наш участок, и солдаты безжалостно ломали молодые сосенки, чтобы замаскировать орудия ветками. Оккупанты квартировали в нашем доме, через бревенчатую стенку доносился просторечный диалект средней Германии — каждое слово, так что я и моя дочь принуждены были слушать их пошлые армейские анекдоты.
Солдаты топтались на нашей веранде, дивились нашему маленькому немецкоязычному «оазису» и уговаривали нас вместе с ними «свалить в Рейх»: большевики придут — всем конец. Бегите, спасайтесь, пока время есть!
Они всей компанией собирались прихватить нас с собой и понемногу стали беситься, когда мы раз за разом отказывались, предпочитая, кажется, стать заложниками у русских. Уж не шпионы ли мы? Нам пришлось разыграть перед ними целую комедию: у нас, мол, бабушка-старушка, совсем, знаете ли, нетранспортабельна, не довезем мы ее до Германии! Солдаты навязчиво ухаживали за хорошенькой Гертой и за моей Гретхен — таскали вино бутылками, хлеб, мясо и обижались, что их здесь «больше не уважают». Мы дождаться не могли, когда же они, наконец, совсем отсюда уберутся, и в один прекрасный день прозвучал приказ: немедленное отступление! Ор, крик, шум, гам, беготня, суета — ох, убрались, ну, слава богу!
Но на другой же день появились новые отступающие: пехота. Стали спрашивать дорогу на одну деревеньку, мимо которой давно уже прошагали несколько километров. Я предложила им остаться на ночь здесь — что за нужда, ведь войска все равно отступают. Солдаты, приободренные добрым словом, стали изливать передо мной душу. Да, отступают, да тащат свою никому не нужную солдатскую шкуру обратно домой, в Австрию. Их здесь заставляли дохнуть за ненавистный им режим, и скорее бы русские пришли в Берлин — давно пора! Тут, среди своих, им не следует распускать язык — до добра не доведет. Например, вон с тем парнишкой, что трусит вон там подальше, лучше вообще не общаться. Полчаса мы жали друг другу руки, словно добрые приятели: если б только мы могли остаться у вас хоть ненадолго, но нет — уходим, отступаем. Прощайте.