Моя свекровь тогда жила в доме моей матери, и последней удавалось все еще уберечь женщину от нападок в городе, одним словом, от беды[1]. Моя мать мужественно сопротивлялась любым требованиям и угрозам властей, которые давили на нее, требуя очистить дом от жилички-еврейки. Новый закон, согласно которому евреям и в Германии предписано было носить на одежде звезду Давида, едва ли взволновал мою престарелую свекровь, она теперь редко покидала дом и сад. Соседи и друзья по-прежнему заходили к доброй, щедрой и заботливой еврейской старушке, и она всегда готова была помочь, чем могла, забывала о себе, потому что пеклась о других, и, кажется, пребывала в наивной вере в доброту человеческую, чем и пыталась утешить окружающих. Она была женщина образованная, в высшей степени образованная, очень по-немецки воспитанная, и с ее чистым большим сердцем искренне не могла понять, что же это происходит, что творится вокруг. Она столь твердо уверена была в скорой «победе добра», что постоянно ожидала встречи с сыном и внучками. И мы все не решались никак открыть ей правду о том, что сталось с любимыми близкими людьми.
В конце сентября в дом к ним ворвались эсэсовцы и уволокли свекровь с собой. На этот раз не смогла моя мать, как прежде, заступиться, не защитила, не вышло. Без разговоров, велели собрать чемодан и увели. Говорят, в Люблин, куда многих евреев собирали в концлагерь. Храбрая старушка не разгадала сатанинского замысла своих палачей, она и тогда еще не приняла яд, который был у нее припасен на всякий случай. Мы так и не узнали, где и когда ее убили[2]. А в гибели ее сомневаться не приходилось — слишком уж много было таких случаев, трагических примеров такой же участи. Когда мы с Гретхен узнали, сердце сжалось от боли и тоски. Так стало одиноко, так пусто, так сиротливо — нет больше бабушки, нет нашей заботливой, нашей любящей старушки. В таком подавленном, угнетенном состоянии застала нас внезапная гостья из рейха.