В марте 1941 года Костылев пришел этапом в Ерцево с правой рукой на перевязи и был зачислен в нашу бригаду грузчиков.
В бараке уже развиднялось, но два с лишним десятка грузчиков спали навалом в углу, даже не дрогнув при окрике Димки, объявлявшего конец завтрака. После целого дня работы и перед новым выходом на базу в полдень нам позволяли просыпать подъем - утреннюю побудку - и забирать завтрак в обеденный перерыв.
Это было в то время, когда я еще не свыкся с тяжким физическим трудом. Часто я спал всего по два часа в сутки тяжелым, каменным сном, напоминавшим обморок. А потом сразу просыпался и недвижно лежал на нарах среди беспокойно спящих товарищей, осваиваясь с мыслью о новом дне труда.
Как раз потому, что я обычно не спал после «подъема», я открыл тайну забинтованной руки Костылева на следующий же день после его прибытия в бригаду. Димка, символически крикнув, что на кухне кончили раздавать завтрак, как обычно вышел в зону. В бараке было пусто - только возле печки лежал молодой человек, с видимым волнением читая книгу. Еще вчера нам сказали, что в бригаду пришел из Мостовицы новый зэк, который выйдет с нами на работу, как только у него заживет рука и кончится медицинское освобождение. Он был высокого роста, но и при этом голова его была слишком велика - угловатая, словно вытесанная из одного куска камня. Низкий лоб нависал клочковатыми бровями, почти заслонявшими маленькие горящие глаза, которые, как два уголька, тонули в опухших от голода щеках. Только ниже в его лице таилось что-то, придававшее ему незабываемое впечатление ума, соединенного с каким-то безумным, остервенелым упрямством. В особенности губы, узкие, судорожно сжатые, сразу приводили на ум портреты средневековых монахов. Помню, меня восхитило это редкостное соединение тонкой эмоциональности и необтесанной, почти грубой шершавости. Отраставшие надо лбом волосы еще сильнее подчеркивали каменную лепку его головы. Левой рукой он с инстинктивной набожностью переворачивал страницы, а правой, неподвижной, придерживал книгу, чтобы не упала. При чтении в уголках его губ блуждала чарующе наивная, почти детская улыбка.
В какой-то момент, уверившись, что никто в нашем углу не шевелится, он отложил книгу и здоровой рукой принялся разматывать бинт. Это продолжалось несколько минут, в течение которых он раз или два подложил дров в огонь. Перед тем как окончательно оторвать заскорузлую повязку от раны, он снова поглядел в нашу сторону и, откинув голову, резко рванул. Мне казалось, что он глядит в упор на меня, но он глядел не видя; его глаза внезапно смежились и почти совсем утонули за щеками, судорожно приподнявшимися к бровям, а зубами он от боли прикусил нижнюю губу. По-прежнему не поворачивая головы, он придвинулся к печке и наощупь сунул разбинтованную руку в огонь. По его сведенному лицу пробежала судорога боли, глаза, казалось, ввинчивались внутрь черепа, зубы разжались и отпустили нижнюю губу, а на лбу выступили крупные капли пота. За эти несколько десятков секунд я успел разглядеть не только его прошитое дрожью лицо, но и руку - опухшую колоду, обтянутую сползавшей от ожогов кожей и истекающую кровью и гноем, который, как масло шипя, капельками падал на докрасна раскаленные чурбаки. Наконец он вынул руку из огня, тяжело опустился на лавку у печки и, склонив голову к коленям, левым рукавом принялся отирать пот с лица. Выйдя из этого страшного испытания, он теперь, казалось, расслаблялся, как уличный фокусник, который напряжением всех своих мышц скидывает с себя цепи и падает посреди тротуара, словно лопнувший шарик.
Я с трудом слез с нар и сел за стол, но Костылев заметил мое присутствие только тогда, когда я взялся за грязную, промокшую тряпку, чтобы помочь ему снова забинтовать руку. Он поглядел на меня с изумлением и благодарностью, но потом в его измученных, набухших кровью и слезами глазах блеснула тревога.
- Ты видел? - прошептал он. Я молча кивнул головой.
- Не донесешь?
Нет, не донесу. Я много лет ревниво хранил его тайну, хотя через месяц после нашей встречи его уже не стало. Обретя его тайну, я вскоре приобрел и его дружбу.