III
Лейсо вошел в свою полухижину-полудом, построенный из тонких фанерных досок и грубо обтесанных бревен местного, очень крепкого дерева, сел за небольшой низкий столик, несколько минут он сидел неподвижно, потом взял скрипку.
Импровизация, и примитивная, и утонченная, сочетание несоединимого, мучительный лирический бред, оборвавшийся дикой жалобной нотой.
Лейсо отбросил скрипку, сильно наклонился, опершись локтями на стол, обхватил голову руками: «Для кого я буду создавать музыку? Для себя? Этого мало. Неправда, что художник творит для себя. Он творит, повинуясь внутреннему голосу, звучащему для него сильнее всего в мире… Но если только он сам пожинает свои плоды… — Лейсо улыбнулся. — Старик сказал: „Белые люди обожрались искусством, их рвет искусством…“. И художник может обожраться своими созданиями… Он должен их кому-то отдать. Может быть, я думаю не то и не так. Я мыслю чересчур конкретно, вещно… белые мыслят иначе… Белые умеют ждать, умеют творить и ждать. Я ждать не умею, и мыслить вечность я тоже не умею, а белые мыслят вечность… Они мыслят уничтожение, небытие и мыслят вечность… Мыслят вечность, не надеясь на собственное бессмертие и даже не допуская его возможности. Они очень странные. Эти <белые>. Если я домыслился до вечности, до беспредельности, я должен быть бессмертным, иначе… Зачем она мне, эта беспредельность? Ее существование только гнетет меня, лишает всякой надежды понять что-либо до конца… Это философия, это дело Фини-Фета… Неправда! Все мы становимся философами в какой-то момент своей жизни. Философствовать не значит все решить, все педагогические и книжные ребусы, и спокойно жить, нет! Быть философ<ом> — это значит быть в каждый момент готовым к катастрофе и к гибели. Суверенитет, — вдруг сделала скачок его возбужденная мысль. — Оба старика правы: невежественный жрец и хитроумный Жан Донне: нас осмеяли и те, и другие… Социалистический лагерь лишний раз доказал свое свободолюбие и уважение к любой крохотной нации, капиталисты согласились, потому что им наплевать на эту смехотворную зоологическую Гынгуанию, и — все довольны…
— Наша нация! [1] — он прислушался к своим громко и патетически произнесенным словам и расхохотался. — Наша нация! Разве у меня есть нация? Разве у меня есть отечество? У евреев, рассеянных по всему свету, отечество есть. Их отечество: Ветхий завет, Талмуд, Семисвечник, Моисеевы скрижали, Тора, Суббота… Их отечество — Спиноза, Гейне, Эйнштейн… А мое отечество — страна песчаных червей, серых и желтых священных жуков, священных черепах и Давилии-Душилии. Ни священных книг, ни преданий, ни мифов, ни истории. Что я говорю: история! Если бы колонизаторы не привезли нам железных мотыг, мы не знали бы об их существовании… А ведь руды у нас есть. Старик софистически доказывал, что мы не хуже, не глупее белых… вернее, он другое доказывал, что белые не лучше нас… Крохотная, но существенная разница. Нам нечем защититься, кроме этого софизма. А все-таки, белые не умнее, не добрее, не лучше нас… До сих пор я мало думал об этом. Теперь я вижу, что решительно всем своим достоянием я обязан белым… и у меня нет родины. Я просто дрессированное животное… — Лейсо вздрогнул. — Какой ужас человеку родиться от животного! — Он улыбнулся горькой, жалобной улыбкой. — Дрессированное животное каким-то чудом превратилось в человека. Тем хуже! Теперь вздумали устроить социалистический питомник двуногих, не ползающих на четвереньках, [но — зачеркнуто — ред .] обладающих руками зверей. У нас и дети больше всего любят бегать на четвереньках… даже десятилетние… двенадцатилетние… Женщины так и остаются на всю жизнь… Но они, женщины и дети, очень ловко бегают на четвереньках, невообразимо быстро. Взбираются на деревья, хохочут, урчат, обмениваются какими-то нечленораздельными звуками. Разве это речь? И все же и на этом языке появились слова, обозначающие „жизненное пространство“, „храбрый воин“, „божество Жуй-Жри-Всех“… Очень интересно. Но для слов „красота“, „нежность“, „экстаз“, „истина“, „гордость“, „вдохновенье“ в нашем языке не нашлось звуков, урчащих, рычащих, воющих… иногда певучих. Мы, кажется, единственное племя, бегающее на четвереньках и рычащее… Впрочем… недавно я читал, что в Южной Америке, в Бразилии или в Мексике — не помню, где-то в лесах, ученые встретили племя, совсем не говорящее, не знающее огня… — Лейсо безудержно рассмеялся. — Надо этому племени предоставить суверенитет и предложить ему, минуя все ступени общественного развития, строить социализм».
Он встал и начал ходить в полной темноте, легко и грациозно, ступая бесшумно, словно хищник кошачьей породы… улыбнулся и сказал:
— Звери! Мы видим в темноте, как звери, очень хорошо видим. Плюс… Но нам не в пользу. «Что делать нам? — спросил Фини-Фет. — Что делать нам, изгоям, отщепенцам? Белые воспитали нас, подняли до себя». — «Нет, выше себя! — нетерпеливо крикнул Лейсо и топнул ногой. — Разве я не выше любого самого утонченного, самого благородного белого! Попробовал бы он родиться от обезьяны и перескочить через все века развития…»
Лейсо задумчиво спросил себя:
— Почему же целому племени недоступно то, что оказалось доступным Фтырффтыру, теперь Фини-Фету, мне и Жану Донне? Конечно, невозможно. Нас увезли в Европу в раннем детстве… Целое племя не увезешь… В свою семью белые нас не примут, старик прав, — не примут нас, своих духовных сыновей. Я знаю, что я очень одарен. «Из вас выработается не только замечательный исполнитель, но и оригинальный композитор», — сказал мне великий музыкант, мой учитель, там… в Европе. Ну, и что из этого? Белые с удовольствием послушают мои музыкальные фантазии… потому что они обожрались искусством, ищут необычайного, экзотического, поражающего… И вот их поразит изысканная лиричность музыкальных опусов черной обезьяны… Опять вспомнилось прочитанное в какой-то книге об Африке сообщение наших современных путешественников, что кафры[2] не выносят запаха белого человека.
Значит, и черные носят в себе этот инстинкт расовой розни, расовой вражды. Когда какой-то нации слишком опротивеет запах соседа, начинается война… война враждебных запахов. Очень благородный, гуманный европеец сокрушенно признавался мне, что он физически не выносит немцев, что его пробирает дрожь отвращения, если немец пожмет ему руку. Странно! Ко мне этот человек очень хорошо относился… Может быть, это видимость. Может быть, после разговора со мной он принимал ванну. Самое страшное — внушать такое отвращение своему брату-человеку, отвращение темное, стихийное, основанное на чем-то внеразумном. «Не переносят запаха белого человека»… А я вот не переношу запаха своих соплеменников. Я испытываю к ним почти такое же отвращение, как мой знакомый европеец к немцам. Удивительно! Разобраться во всем этом я не могу, да и никто не может. Жить отщепенцем среди своих и среди белых я не могу. «Истасканный сноб в бардаке требует негритянку». Истасканные, обожравшиеся искусством снобы хлынут ордой на концерт цветного скрипача Лейсо, м<инист>ра культуры в государстве тех, кто ползает на четвереньках. Они скажут: «Алло! Черт побери! Здорово! Пикантно! В ней что-то такое есть, в этой музыке черномазого». Да, они так скажут, потому что в их распоряжении тоже не больше двухсот слов, как в распоряжении гынгуанца.
Но, кроме двухсот слов, у европейцев есть Моцарт и Шопен, сложнейшие музыкальные инструменты, оркестры…
— Красота! — вдруг вскричал Лейсо. — Да разве может красота царить в таком мире? А если может, существование ее незаконно, продажно, унизительно. Ее покупают на час, как проститутку. На что купят и мою музыку, а потом спокойно пойдут по своим делам: освежились и развлеклись. Но красота должна повелевать, а не развлекать. Не экономическое равенство осчастливит людей. Людей — черных и белых, и желтых — сольет воедино Музыка. Она и сейчас на время объединяет людей во имя дурных целей: война, патриотизм, национализм, социализм… Она объединит когда-то весь мир во имя свое, во имя красоты… Я не доживу до этого. Пусть, но я знаю, и с этим знанием я умру.
Лейсо тихо и весело рассмеялся:
— Я умру национальным способом. У меня есть несколько капель яда нашей богини Давилии-Душилии. Он действует удушающе, но молниеносно.
Лейсо открыл шкафчик и в темноте нащупал крошечный пузырек.