Верховая езда была тоже для меня вначале большим испытанием. Мои братья сели в седло с раннего детства. Миша уже в шесть лет стал маленьким наездником. Восхищаясь рыцарскими турнирами, наездничеством бедуинов, дикими скачками индейцев пампы, я увидал, что на практике скакать на неоседланной лошади, которая каждую минуту готова отделаться от своего случайного пассажира, — дело несравненно более трудное, чем это кажется со стороны. Ложась в кровать с синяками и кровоподтеками, с перспективой завтра очутиться у черной доски перед страшным Будаевым, заставляла меня втайне мечтать о какой-нибудь метаморфозе, которая превратила бы меня в юную девушку, от которой жизнь не требует ни математики, ни иных упражнений, кроме легких танцев. Увы, просыпаясь, я все находил на своем месте, даже синяки и ссадины от вчерашней скачки. Вскакивая как ужаленный, под звуки трубы я натягивал плотные синие рейтузы и бежал в манеж, а потом в класс: «С дядюшкиных кулаков, да за часослов». Позднее я сел в седло и начал постигать координацию между поводом и шенкелем[1], понял лошадь, и мой конь стал понимать меня.
Нас стало связывать какое-то духовное сродство. Мое возбуждение стало передаваться моему четвероногому товарищу, а когда он вздрагивал — я уже знал, чего он хочет. Но я слился со своим скакуном в кентавра лишь тогда, когда очутился на кабардинском седле и на легком огненном коне кавказских кровей. Моя тонкая кость и деликатное телосложение, унаследованное от гурайских предков матери моего отца, сделали из меня джигита. «Скачет наш Шамиль», — говорили офицеры моего конногорного дивизиона, когда я обгонял батареи под Екатеринодаром. Врангель не без зависти поглядывал на мою кавказскую посадку. На кавалерийском седле и на строевом коне он был великолепен, но когда садился на кабардинца и в черкесское седло, все спрашивал: «А что, я не слишком наклоняюсь вперед?» Его конногвардейский рост и сложение требовали рыцарского коня.