22 октября, четверг
Вчера была у Тотвенов, где все больны; потом ездила в порт, долго работала в ЛИИВТе, думала о том, что за стенами – где-то близко – море, корабли, дороги в мир. Трамвайными дорогами возвращалась домой – обыкновенными дорогами моего города: улицы были чужие, незнакомые, люди тоже чужие. У Калинкина моста долго смотрела в окно, как течет Фонтанка, как дымятся в осеннем предзакатном небе ее берега, как на углу набережной и Садовой высится узкий гребень смешного дома-утюга. Там, дальше, за этим домом есть другой дом, куда всегда было так легко и радостно идти, куда я больше не хожу. Когда думаю об этом, под сердцем болит тупо и неизбывно… потому что тянет, потому что в воображении продолжаю легко и радостно бывать на набережной Фонтанки, потому что под сердцем живет тоска. Подумала: «А вы все помните обо мне, вы все, и люди, и растения, и книги, и стол красного дерева, и японские божки, и чашки сиреневого цвета?»
Фонтанка улетела. Облака были золотистого цвета. У трамвайных дорог земные пути.
А дома встретила мама с искусственно-спокойным лицом и сказала, что приехал отец. И сразу начала успокаивать, усмирять меня, хотя я не сказала ни слова (кажется) и не сделала ни одного лишнего движения, кроме тех, которые требуются для того, чтобы снять шляпу, перчатки, пальто, боты. Сразу начала курить и читать второй том великолепной «Chronique des Pasquier» Дюамеля. В мучительной жизни вымышленных людей находила не покой, не отдохновение, а отвлечение. Пришел жилец, начал рассказывать мне о своих новых романах, о новых женщинах, о новых переживаниях. С вежливой скукой слушала его и говорила ни к чему не обязывающие пустые слова. Показывал какую-то игру – советский petit jeu на «интеллигентность»: кто из участников игры скорее напишет имена и названия разного рода людей, животных и географических точек, начинающихся на определенную букву. С той же вежливой скукой согласилась на букву «Б» и начала писать. В это время вернулся домой отец и вошел в мою комнату. Встала, поздоровалась, сказала буквально следующее – без единой улыбки:
– А, папа? Как поживаете? Ну, покажитесь – поправились? Садитесь, пожалуйста.
И сейчас же заговорила с жильцом и вернулась к прерванной игре, которую и проиграла, потому что не могла найти на «Б» реку и птицу.
Жилец вскоре ушел; отец начал рассказывать о своих перипетиях, сбивчиво и со злобой, но укрощенной тревогой. Обедали. Каждым словом, каждым жестом я оскорбляю отца при максимуме внешней вежливости. Кажется, никогда и никого так не оскорбляла. У мамы лицо мученицы. Вернувшийся позже Эдик искоса смотрит на меня. Уверена, что думает так: «Сердится, злится, а виновата сама. Всю жизнь носилась с отцом, со своей любовью, ахала, охала, писала, страдала. Ну, и получай теперь – так тебе и надо».
Все темы наших разговоров с отцом касаются только плана материальных явлений и событий. Ни о чем другом мы говорить не можем и не умеем. С накипающим раздражением жду, когда уйдет к Зайковским. Уходит наконец. Каждодневное течение моей жизни нарушено, но я стараюсь вернуться к обычному: книги, телефоны, работа, дела Дома и темы, принятые в Доме. Все идет вверх дном. Отца нет, но он есть: элемент смятения и беспокойства растет с каждой минутой и захватывает до физического удушья.
Мама возмущается:
– Ты не любишь его больше, потому что он упал, потому что у него нет прежних блестящих рамок, к которым ты привыкла. Он теперь как нищий, как бездомный пес, а ты так ведешь себя…
Она умоляет меня:
– Нельзя бить упавшего человека.
Я молчу. Как же ей объяснить, что все это не то, что все это гораздо глубже и страшнее.
В 11 часов приходит отец, садится в моей комнате, начинает рассказывать. А мне хочется кричать.
Около 12 появляется Киса, которую я, вопреки своим привычкам, вызвала так поздно: мне нужно, чтобы насыщенность домашней атмосферы разбивалась посторонней струей. И с Кисой я ухожу к ее портнихе в полночь: так мне нужна портниха, так мне нужно чужое платье винного цвета, так меня интересует georgette из искусственного шелка! Уходя, я не прощаюсь с отцом, который остается в передней. Он делает какой-то странный жест рукою – пустой и беспомощный жест. Мне больно – и все равно.
А сегодня я его не видела. Сегодня он ушел с самого утра и до сих пор не возвращался. Уже вечер – глубокий вечер. Я одна. Я ничего не делаю. За обедом повздорила с мамой и братом – тема отца разрастается, все косвенно и касательно к ней, она заполняет все минуты, все извилины мозга, все закоулки духа.
Одиночество, одиночество – всегда и во всем – даже в самых прекрасных снах моей жизни, даже в самой нежной дружбе, даже в самой жуткой близости.
Одиночество – и неразделенность.