25/VII-42
Многого не записывала — моталась. Главное: Юрку уволили из Радиокомитета и разбронировали по военному учету. Значит, его могут в любую минуту взять в армию, даже рядовым, значит — реальна наша разлука. А я почти наверняка уверена на этот раз, что беременна, хотя еще не проверялась.
Что же, так и не даст мне жизнь счастья — никогда?
Стоило вылезать из могилы, выходить с того света, с такой мукой продраться к нему, привязаться — чтоб разлучиться и — боже, боюсь верить сердцу — наверняка потерять его.
Его уволили потому, что по его отделу, по радио была дана поэма Шишовой[1]. Горком запретил ее и сказал об этом Широкову[2], преду РК, а Широков забыл сказать об этом Юрке, и когда горком осатанел — «как так ослушались и дали», — Широков свалил все на Юрку. И его уволили. Виктор и Яшка вели себя при этом как последние бляди, особенно Виктор. Вот цена зимы, проведенной ими всеми вместе! Вот «новое» в отношениях ленинградцев… О, сволочи, сволочи. Яшка теперь что-то «выправляет», — но боюсь, что никто не поможет.
Скорей бы он пришел и рассказал все.
Главное — чтоб не разлучаться…
За эти дни я особенно как-то почувствовала, как он мне дорог, с милыми его, серыми, пушистыми, немножко близорукими глазами, почти всем, что в нем есть хорошего, как-то сближающийся с родным моим Колькой.
Я думала иногда, что настолько омертвела, настолько стала собственной тенью и живу какой-то вторичной жизнью, что новое горе — например, утрату Юры — уже не восприму… Нет. Боль, наверное, будет уже последней, объединяющей все предыдущее, замыкающей все — иначе, — смертельной.