12/VII-42
Понурое, расслабленное состояние. Видимо, сказывается почти бессонная ночь — до утра работала над поэмой, потом долго не могла уснуть, а ночью снились мучительные, томящие сны: война, бомбежки, я убила какую-то страшную старуху (я иногда убиваю во сне ужасных старух), и Ирочку видела — будто она ослепла, но так хорошо видела ее личико, живое, а не оборотня.
Колю во сне никак не вижу.
Это тяжелое, унылое какое-то, бескрылое состояние тянется довольно давно, и я не могу найти конкретной ему причины. Тут и ровноноющая тоска о Николае, и тоскливое ожидание штурма города — бессмыслицы всей этой кровавой, и тупое терзание из-за общих наших дел — т. е. от сознания, что гибнут и гибнут люди, такие же, как Николай, и все растет и растет ком страданий.
О, что мне до них, что мне до всей этой большой жизни, большой земли, — с досадой думаю я иногда, — довольно, довольно! У меня есть Юра с милыми его пушистыми глазами, человек, любящий меня, красивый и желанный мне. У меня есть какой-то отрезочек времени — «до штурма», до всей этой идиотской катавасии, когда уж нельзя будет вздохнуть, — ну, и живи, радуйся весь этот отрезочек.
И все же томит, темнит жизнь, отымает легкость в душе — пусть и горькую…
Наверное, на днях немцы возьмут Воронеж. Они — в области Дона, форсировали его. От Купянска до Россоши они махнули в неск. дней, — видимо, наши бежали, произошла какая-то катастрофа, говорят о гибели наших двух армий. И это после того, как был приказ № 130![1] Нет, наверное, хватил тут Иосиф[2] зря. Но люди правы, нужно выстоять до открытия второго фронта. Просто выстоять, чтоб не погибло государство. Немцы должны же изнемочь, захлебнуться в крови. И тогда, когда ударят по ним с запада, — мы начнем фронтальное наступление здесь. Логически — все верно. Но что будет к тому времени с нами — с Л-дом, со мной, с Юркой, с будущей нашей жизнью? Это никому не интересно.
Пример Севастополя сильно повлиял на психику ленинградцев. Из Л-да бегут. Вообще, настроения подавленно-панические — даже «военная группа» писателей собирается дать тягу под разными предлогами. Все ждут штурма и боятся его.
Я тоже боюсь… А может, нет. В общем, если расчет не на жизнь, а на «дожитие» — то все равно, даже хочется крикнуть, как хотелось тогда, когда немец кружил и выл над домом, кружил и выл: «Да ну бросай скорей, сволочь, бросай бомбу, убивай»… И боюсь — и ни под каким видом не уеду.
Нет. Ни к черту все эти мои рацеи не годятся. Живешь, так живи, как человек… Это расчет на «дожитие», на «скорей бы кокнуло» — предательство по отношению к Юре и — и к Колиной памяти тоже. От боли за наши поражения — не отделаешься. Но надо жить «стиснув зубы, с железной решимостью». Надо радоваться тому, что есть. Надо говорить что-то людям, — ну, если мы все так опустимся, — а мы уже так устали, — что будет?
Что будет — то и будет. Времени нет. Есть вся жизнь в сегодняшнем дне. Жить им и говорить об этом.
Поэма может быть хорошей, а если подниму финал — перед колыбельной, то и отличной, не хуже «Февральского дневника», хотя другого типа.
Видимо, все же беременна — уже 13-й день задержки и что-то вроде легкой тошноты. Ну, и все это — «перед штурмом», перед разлукой с Землею? Зачем же привязываться к ней — любовью, ребенком, работой? Не лучше ли обрубить все связи с нею? Но это означает — сдаться раньше, чем тебя возьмут.
Нет. Не сдаюсь. Я просто не выспалась — плохо сплю последние дни вообще, — еще не приспособилась спать вдвоем с Юрой…