Итак, в Одессе навсегда установилась Советская власть. Мысль, как жить дальше, не мучила меня. Я это хорошо знал. Не потому, что у меня были какие-то философские концепции или твердая политическая программа. Мой бунтарский характер, мой веселый нрав, моя жажда постоянного обновления и внутреннее, стихийное единство с теми, кто трудится, - безошибочно подсказали мне дальнейшее направление моей жизни.
К тому же эстрада недаром считается самым злободневным жанром. Уж кто-кто, а артисты эстрады заботу или, говоря языком библейским, "злобу дня" должны знать отменно. Как и во всех группах общества, здесь были люди разных убеждений, свои "белые" и "красные", и здесь это даже резче обозначалось, чем в театре, где долгое время можно спокойно "скрываться" в классическом репертуаре, петь в "Пророке", "Травиате", играть в "Осенних скрипках" и старательно не замечать, что зрители жаждут взрывов совсем других чувств.
Но и на эстраде, как во всех других областях жизни, люди по-разному относились к тому, что совершалось в России. Были и испугавшиеся, и растерявшиеся, и злобствующие, и просто непонимавшие, которым казалось, что ничего больше не нужно, раз рассказы о теще исправно веселят публику. Но даже и такие вскоре поняли, что пора "менять пластинку". Многие приспосабливали свой репертуар грубо, неумело, откровенно, может быть, даже спекулируя, меняли цвет с быстротой хамелеонов. Многие задумывались об этом по-настоящему.
Размышляя о бегстве, допустим, Изы Кремер, я где-то догадывался, что она не смогла бы отказаться от своих интимных песенок, от любования роскошной жизнью, воспевания экзотики, от мечты о "далекой знойной Аргентине", о той воображаемой Аргентине, в которой нет никаких революций и где ничто не мешает "наслаждаться" жизнью. То же самое для Вертинского, воспевавшего безысходность и отчаяние, "бледных принцев с Антильских островов", - новая действительность, разрушавшая выдуманные миры, где "лиловые негры подают манто", была не только неприемлема, но и враждебна.
А лихие тройки, рестораны и кутежи, последняя пятерка, которая ставится на ребро, - все то, о чем пел в цыганских романсах хорошим баритоном Морфесси, - все это было напоминанием того, что потеряли прожигатели жизни и за что они теперь ожесточенно сражались.
Я выступал с этими людьми на одной эстраде, бок о бок. Я ценил их мастерство, но никогда не стремился им подражать - подражать я вообще никогда никому не стремился. А заунывная манера исполнения была мне органически чужда, может быть, по все тем же свойствам моего человеческого характера. Больше того, мне хотелось быть их антиподом. Сочный бытовой юмор, пусть иногда грубоватый и фривольный, не пускал в мои песенки, тоже подчас грустные, изломов и изысков, любования и наслаждения своей болью.
Время - великий преобразователь. Вертинский вернулся, и в его песнях появились иные интонации, пришедшие с пониманием, хоть и запоздалым, того, что произошло на его земле. В них появились ирония, сарказм, насмешка над мелкостью того, что им прежде воспевалось, что ему самому нравилось.
Мой выбор произошел как бы сам собой.