Была Москва, однако, ближе и к страшному.
Сын моего московского не близкого, но все же приятеля, видного профессора-гуманитария, попал в Лефортово. В Ленинграде об этом говорили смутно и боязливо. Приехав в Москву, я превозмог воспитанный всею жизнью страх и позвонил (из автомата) своему знакомому. Он обрадовался и пригласил меня переночевать у него. Тут я испугался уже всерьез. Но порой праздновать труса боишься больше, чем самой опасности, да и обидеть милых людей было немыслимо. Я заставил себя согласиться. Остаток ночи я проворочался на кровати арестованного юноши. До этого мне рассказали его историю. Трифоновскую. Мученичества в ней было немногим больше, чем советского гиньоля.
Мальчик был талантлив, блестящ, отлично образован и избалован. Отменно учился в институте, где преподавал его отец, намеренно ради карьеры (а ради чего еще?) студентом вступил в партию. Товарищи подсмеивались: «Папенька пишет ему курсовые, а он еще в партию пошел!» И вот не столько по велению души, сколько со зла правоверный и оскорбленный студент стал издавать подпольный диссидентский машинописный журнал. За что его и арестовали. Отца, естественно, стали выгонять из института. Дом, прежде богатый и процветающий, рухнул, друзья перестали ходить — все как всегда.
А кончилось все тоже по-трифоновски. В Лефортово, говорят, вольнодумец вел себя достойно, читал Гоббса, никого не выдал. После смерти Андропова его выпустили. И стал он потом деятелем какого-то рабочего профсоюза, каким-то красным тред-юнионистом, чуть ли не сторонником возврата к социализму. «Такие дела», как писал Воннегут. Что тут скажешь? Кто может убить дракона в самом себе?
В Москве и об этом думали больше. С удивлением и интересом я заметил, что там не одни мои ровесники, но даже люди вполне молодые серьезно и горячо размышляли не только о сегодняшних явных и тайных («А вы слышали „Немецкую волну?“») событиях, но и о нашей истории. Причем не об Иване Калите или декабристе Лунине, где можно было сыскать пикантные аллюзии и аналогии, а о том, что происходило десять — пятнадцать лет назад. Тогда я внезапно понял, какой срам не знать своего недавнего прошлого, реальных, пусть и малопривлекательных корней, из которых прорастала реальность сегодняшняя. Вся эта смена генсеков, Карибский кризис, когда и кто именно задавил «Новый мир», что и в каком году было опубликовано — ведь это было так недавно, что историей не казалось, а просто полузабытыми нечистыми сплетнями. Ничуть не бывало. За всеми подобными событиями была своя прелюбопытная логика, и с тех пор я стал учиться воспринимать историей решительно все, и вчерашний, и даже сегодняшний день. И еще понял:
История не молчит никогда.
Ее можно слышать и в глухой тишине, за непроницаемыми стенами. Если искать в ней не сенсации, не личные обиды, не анекдоты, но грозный и существенный смысл. «К несчастью, привычка судить в конце концов отбивает охоту объяснять», — писал более полвека назад великий Марк Блок. В Москве давно поняли и оценили смысл и ценность еще складывающейся, недавней истории и пошлую бессмысленность салонных приговоров.