К исходу двухмесячного парижского пребывания я уже не думал, что все здесь милы и вежливы, к хорошему быстро привыкаешь, лица стали мне казаться столь же усталыми и неприветливыми, как дома, а любезность гарсонов в кафе и продавщиц в магазинах уже не представлялась мне безусловной. Я старался почаще звонить в Ленинград; долгое ожидание в душном зале, усталые люди, нередко раздраженные служащие — как быстро я забыл, что такое ожидание у нас, что такое раздраженные сотрудники нашей почты. Здесь-то в ответ на раздраженные претензии ожидающих служащая улыбалась и говорила ласково: «Что делать, все ждут…»
Я возвращался в почти пустом вагоне. В числе моих попутчиков был молодой человек с замкнуто-значительным лицом выдрессированного международного чиновника-стукача. За всю дорогу я не слышал, чтобы он произнес хотя бы одно слово. В открывшуюся как-то дверь его купе я увидел, что оно целиком — до потолка — забито картонными коробками, только вдоль дивана оставлен узкий проход.
Таможенники его не досматривали, — возможно, у него был дипломатический паспорт, да и его физиономия была красноречивей иного документа. Поймали лишь одну старушку убогой внешности, с лицом вполне добропорядочным: она и в самом деле оказалась «нарушительницей» — везла большой мешок грошовых складных зонтиков от Тати.
Надо ли говорить, что стоило мне взглянуть на лица родимых таможенников, как французы вновь показались веселыми рыцарями.
На Белорусском вокзале человека с коробками (они образовали на перроне внушительную пирамиду) встречало полдюжины сдержанно возбужденных родственников. В ожидании дележа они страстно смотрели на коробки, старательно скрывая вожделение и взаимное недоверие.