«Демократическая парижская жизнь» уже давно не текла молоком и медом.
Мои родственники, оказывается, находились на грани развода, дядюшке было решительно не до меня, а я так и не попытался хоть под конец притвориться, что проблемы Иисуса и апостола Павла меня занимают. Костя был добр ко мне, но я его все больше раздражал, надоел ему до последней степени. Моя поглощенность Парижем и равнодушие к дядюшке были непростительны, но что спрашивать с советского человека, которого «пустили». Но до сих пор — нет уже на свете милого Кости — я испытываю перед ним неловкость, хотя он, скорее всего, с его пылкостью и забывчивостью, и не вспоминал о том лете, так много значившем для меня.
Незадолго до отъезда я еще совершил путешествие по замкам Луары, куда Костя обещал поехать со мною. Видимо, ему было уже совершенно не до меня, он хмуро купил мне автобусный тур. Благодаря этой поездке в моей парижской жизни возникла неожиданная романтическая ситуация, что сделало разлуку с Францией еще печальнее.
В середине августа, в разгар жары, вдруг пахнýло осенью — в Люксембургском саду стала ржаво-бурой ссохшаяся на солнце листва, листья сыпались и в черную воду фонтана Медичи, от осликов, на которых катались дети, пахло — почему-то грустно — цирком, невидимый ребенок рыдал безутешно, и строгая мама повторяла назидательно, но ласково: «Jean-Michel ne pleure jamais, Jean-Michel ne pleure jamais!»[1]
За несколько дней до моего отъезда Мэри и Костя устроили в Монлоньоне пышный прием — в целях поддержания светских отношений с возможными покупателями. Был фуршет с невиданными и вполне по-русски изобильными яствами, дорогие вина, музыка играла, свет лился на темную августовскую траву лужаек, я в тоске ходил по саду, горестно размышляя о скором — и, конечно, навсегда — отъезде.
«21. VIII.72. 7 ч. Последнее парижское кафе.
Я его помню — где-то около набережной Мессажери, помню хозяина в красных подтяжках, синеглазого, небритого, с длинным галльским носом, выцветшую рекламу дюбоне, лампу из старой бутылки на стойке. Там я теперь без горделивой дрожи в голосе (вот, мол, по-французски говорю!) спросил яичницу (œufs au plat) и кофе, потом еще воды бадуа, все это было подано с уже ставшей привычной и веселой любезностью. И вдруг понял: этого не будет больше никогда, никогда…
7 ч. 15 м. И почти белое, низкое, платиновое солнце за Триумфальной аркой, светло провожающее меня, — осенняя платина над Парижем.
Мы говорили с ним (Парижем), перебивая друг друга, нам мешали магазины и родственники, но, как в истинной любви, были мгновения все искупающего полного счастья».