Первая прогулка по набережной Анжу стала началом открытия набережных Сены, этих «поэтических шедевров Парижа» (Л.-П. Фарг). Сколько раз потом — в каждый свой приезд — я проходил вдоль ее берегов, вспоминая Золя и Марке. На Сен-Луи и поныне сохранилась провинциальная тишина, надменное богатство затаилось за потемневшими стенами особняков, дорогие неброские машины вдоль тротуаров, роскошный отель «Ламбер», построенный Ле Во в конце набережной Анжу, в нем жила и Мишель Морган, а тогда он был тих, пуст, а по вечерам пугающе темен. В особняке Пимодан квартировал Бодлер, простоте его комнат дивились современники: «…ни словарей, ни кабинета, ни стола с письменными принадлежностями, ни буфета или столовой, ничего, что напоминало бы убранство (le décor) комнат буржуазной квартиры» (Теодор де Банвиль).
Остров Сен-Луи полон сумеречных и торжественных воспоминаний, скрытых судеб и печалей. На Бурбонской набережной Золя поселил юную Рене — будущую жену Аристида Саккара, из окон старого особняка тоскующая девочка со своей сестрой Кристиной любовались Парижем:
«По утрам, в погожие дни, когда небо было голубое, они восхищались красивыми одеждами Сены; эти одежды то голубого, то зеленого цвета переливались тысячью нежнейших оттенков (d’une délicatesse infinie); казалось, река была из шелка с искрящимися белыми крапинками и атласными рюшами, а лодки, укрывшиеся в тени, у обоих берегов, окаймляли ее черной бархатной лентой. Чем дальше, тем ткань становилась прекрасней и драгоценней, словно волшебное газовое покрывало сказочной феи; зеленая матовая полоса — тень от мостов — сменялась золотыми вставками, складками шелка солнечного цвета» («Добыча»).
Здесь же, в крошечной мастерской под крышей, писал свой «Пленэр» Клод Лантье. А его прогулки с женой по берегам Сены и эти поразительные, будто не чернилами, но кистью написанные пейзажи в «Творчестве» (возможно, лучшие, созданные Золя парижские виды) оживали в моей памяти, когда я сам шагал вдоль этих набережных…
Сумерки рухнули на Париж. Это ведь южный город, и легенды о пепельных, лиловых и прочих долгих сумерках ушли навсегда из моего воображения. Потом-то, и в радости, и в размышлениях, и в пронзительной до слез тоске, я знал, что в Париже день гаснет стремительно, знал, что надо спешить, чтобы поймать эти полчаса меркнущего неба и города. А тогда — не знал. И словно бы навсегда таял в этих сумерках книжный Париж.
Обмен тысячи воображенных, представляемых, живущих лишь в собственной душе Парижей на непреклонную реальность единственного подлинного города — печальный обмен. А от Парижа-то не отвернуться. Это он — настоящий. А наши представления — не более чем фантом. Впрочем, миф порой реальнее действительности, тем более — миф о Париже.
Ночью под окнами гостиницы не смолкал шипящий, шлепающий свист покрышек по брусчатке — машины неслись вверх по улице Лафайет и Гар-дю-Нор (Северному вокзалу). Оглушительно и резко сигналили полицейские машины и кареты «скорой помощи». Для нас все это было в диковинку, и тревога пробивалась в тяжелый непрочный парижский сон.