Но главным было, разумеется, ощущение принадлежности к особому ордену, некое детское масонство. Те мои коллеги, что были не намного старше меня и в союз вступили сравнительно недавно, с особливой небрежностью демонстрировали свою фамильярную привычность лосховским стенам. В ту пору я еще страдал острым снобизмом (в классическом, теккереевском смысле слова, то есть жаждал общаться только с более важными, чем я, людьми), и знакомство с известными художниками и моими коллегами, возможность небрежно потрепаться о художественных новостях, называть лосховских знаменитостей по имени-отчеству — все это мне страшно льстило.
А за нарядным фасадом и вестибюлем, за просторными выставочными залами, еще хранившими достоинство здания, где некогда помещалось Общество поощрения художеств, начинался собственно союз. Темные коридоры, пахнущие многолетним несвежим холодом и красками, страшноватые лестницы в мастерские, облезлые кабинеты и плохонький буфет, из которого уже с двенадцати часов дня шел густой дух дешевого коньяка и лука. До полудня «не наливали», и художники томились в коридорах, а потом маленькой толпой бежали освежаться. Главным был почтенный и даже по-своему элегантный сухощавый старец Ярослав Сергеевич Николаев, носитель многочисленных регалий, непременный член президиумов, правлений и бюро. Блестящий циник, он ловко писал картины о героических подвигах красногвардейцев и прочих борцов с царским режимом, но в сильном подпитии, рассказывали, признавался, что воевал, в сущности, за Колчака. Может быть, и хвастался.
Именно там, в буфете ЛОСХа, видел я человека (очень известного, еще молодого живописца), в прямом смысле слова упавшего под стол и там заснувшего. Самым впечатляющим была реакция окружающих, точнее, полное ее отсутствие — пусть его «отдыхает».
А дряхлая дама из рода Айвазовских, посетившая однажды союз, была потрясена не столько тем, что некто подымался по лестнице на четвереньках, а хладнокровным комментарием лосховской служащей: «А что, это художник имярек идет к себе в мастерскую…» И по тому же коридору проходил, оставляя тончайший запах французской туалетной воды, Натан Исаевич Альтман, в берете, с шелковым фуляром вместо галстука, грассирующий, великолепный, словно вернувшийся из Парижа не давным-давно, а лишь вчера. Он славился, помимо чисто профессиональной репутации, знаменитыми bons mots — «у меня нет звания, у меня есть имя», например, или публичным выступлением в защиту художника, пойманного милицией в парадной, где он занимался «извращенным способом любви» с сомнительного поведения девицей. «Вся цивилизованная Европа занимается этим, и никто не называет это извращением!»