Я написал главу «Гаргантюа» (так называлась знаменитая карикатура на Луи-Филиппа, за которую Домье посадили в тюрьму Сент-Пелажи). Написал, как мне показалось, блестяще. Настолько блестяще, что за переливами эффектных деталей, метафор и сравнений, исторических анекдотов и небрежного саркастического острословия смысл и логика повествования решительно потерялись, а авторская индивидуальность в той мере, в какой вообще существовала, растворилась в прямой подражательности. Было написано, что называется, «как у всех», в меру интеллигентно, претенциозно и совершенно имперсонально — все тот же «перевод с неизвестного». Все же текст был не безнадежен. Опытные люди в «ЖЗЛ» отнеслись ко мне хорошо и написали, что главка, мол, ничего, но «слишком калейдоскопична». И предложили еще раз попробовать.
Вспоминая книжки, выходившие тогда в «ЖЗЛ», я понимаю, что мог внушать редакции некоторый оптимизм. Жанр так и не определился (до сих пор — тоже). Писали в общем плохо, выспренно и крайне шаблонно, всегда патетично, еще патетичнее, чем я. А случайные хорошие книги приходили в редакцию совершенно вне жанра (как, скажем, не раз переиздававшиеся Ирвинг Стоун или Андре Моруа или гениальная книга Булгакова «Жизнь господина де Мольера»). Кроме того, для «жэзээловского» автора я был молод, писал не то чтобы хорошо, но, что называется, «знал много слов», старался, был профессиональным историком искусства — словом, подавал надежды.
Я проявил завидное мужество и написал второй вариант главы. Не помню, чтобы мне в жизни еще чего-нибудь так хотелось, как выиграть этот бой за право стать литератором.
Новый вариант я послал в издательство в начале декабря 1960 года.
Сейчас я вспоминаю, как много читано в разного рода писательских мемуарах об этом ожидании ответа из редакций, об этих страшных словах «не подходит», о радости первых публикаций. Тогда же, естественно, моя судьба казалась мне единственной, мучительной, беспокойной.
А ведь мои дела шли вовсе не плохо. В издательстве «Изогиз» мне удалось получить заказ на текст к альбомчику «Сильвестр Щедрин». Я написал его с неосторожной легкостью, он получился красивеньким, даже не бездарным, но по-прежнему безличным и вряд ли глубоким. Тогда меня печатали достаточно охотно, думаю, потому, что слишком много опытных и остепененных авторов писали не только скучно, но и косноязычно. Я же — занимательно и бойко. Конечно, сейчас смешно читать текст, кончающийся фразой: «Всем этим и дорого нам искусство Сильвестра Щедрина». Но прежде чем стать самим собою, надобно стать «как все», и этого самого «как все» я достигал охотно и стремительно.
Писал я вместе все с тем же Марком Наумовичем Ботвинником и Юрием Павловичем Суздальским занимательную книжку «На семи холмах», о культуре и быте Древнего Рима. Тоже с завидной легкостью. Но и в парах авторского нарциссизма понемножку учился писать. Страсть к беллетристике меня мучила, и, когда мне удавалось вставить какой-нибудь «художественный» оборот в рассказ об обычаях римской жизни, я начинал чувствовать, что живу не зря.
Писал в газеты.
И ходил в Союз художников.
Давним и, казалось, бессменным председателем бюро был мой учитель — тот самый Валентин Яковлевич Бродский, о котором уже шла речь. Его заместителем — Всеволод Николаевич Петров. Это особый сюжет в моей жизни, значит — и на этих страницах.