С отцом больше я не виделся, и каких-либо наблюдений и ощущений от литературной жизни не было. Сорок восьмой и сорок девятый годы я существовал только внутри себя. А в 1949-м был юбилей Сталина и еще многое другое, темное и страшное. Юбилей отмечали в декабре — мрачный, фараонский; произносившиеся восхваления уже теряли смысл, и даже привычные уши воспринимали их как камлание. Семидесятилетие не расшатало веры, но добавило парадной угрюмости и безысходности, уж очень был агрессивный, обскурантистский праздник, уже и Гималаи стали «перед ним пылью», уже был организован музей подарков Сталину, уже славословие переставало восприниматься…
В юбилейные дни я пошел в Большой драматический на пьесу Симонова про ученых-предателей «Чужая тень». Не тут-то было. Сначала Владислав Стржельчик — тогда начинающий герой-любовник, тоненький и юный, в модном широченном костюме — прочитал приветственный адрес Сталину. А потом, до основного спектакля, сыграли пролог из «новой редакции» «Кремлевских курантов», где, кажется, все уже было только про Сталина…
В январе сорок девятого опубликовали сообщение «О раскрытии антипатриотической группы театральных критиков».
У меня чудом сохранился номер «Литературной газеты» от 26 февраля 1949 года. Уже первая полоса — портрет времени: «Колхозник М. Озерный — член ученого совета института», сообщение о выставке, посвященной «создателю первого в мире самолета» Можайскому, призыв к литераторам прийти «на помощь агроному». На третьей полосе статья «За патриотическую советскую драматургию»! Вот цитаты из сообщения о «собрании московских драматургов и театральных критиков»: «В статьях партийной печати была разоблачена антипатриотическая группа буржуазных космополитов, окопавшихся в театральной критике и сознательно вредивших советской драматургии и нашему театру». «Пигмей Юзовский посягал на титана Горького» — это из речи К. Симонова (курсив мой. — М. Г .). Позднее эту речь и доброжелатели Симонова, и он сам объясняли тем, что ему пришлось взять доклад на себя, поскольку другие выступили бы еще жестче. Не знаю.
А так описывалось поведение «обвиняемых»: «Они юлили, извивались ужом, лгали и при помощи заранее подготовленных шпаргалок пытались представить себя ничем не связанными друг с другом… их били фактами… прижатые к стене, они оказались вынужденными неохотно, недоговаривая, признать наличие группы, сговора…» На этой же полосе разделываются с космополитизмом в музыкальной критике. Большинство «космополитов» оказались, естественно, евреями. Начинался государственный антисемитизм, от которого Сталин демонстративно открещивался.
Увы, все это воспринималось как некая константа нашей жизни: повсюду — враги. Сомнения в правильности происходящего не то чтобы не было, но оно вытеснялось сознанием неизбежности постоянной борьбы, тупой и жуткой. Было жалко людей, среди них оказались и те, чьи фамилии были мне хорошо знакомы, но жалко так, как жалеешь человека, погибшего на трамвайных рельсах, — случилась беда, есть жертвы, кто-то ведь всегда попадает под трамвай. Виноватых нет — только статистика. К тому же не приходило в голову, что Горький может не быть титаном, что вообще нечто не так, как нам давно и навсегда объяснили. Боюсь, все эти постановления для иных обладали и не лишенным приятности вкусом скандала. В глухое время даже вонючий и опасный взрыв в болоте — хотя бы любопытен, он служит мерзким развлечением, как травля людей зверьем в античном Риме. А когда это пахло антисемитизмом, тут уж, увы, слишком многие ликовали…
«Борьба с космополитизмом» стала принимать и анекдотические формы. Уже был случай сказать, что кафе и папиросы «Норд» превратились в «Север». Парфюмерии волна переименований почему-то не коснулась — духи «Манон» не обернулись, скажем, «Татьяной Лариной», «Эллада» — «Русью». А вот конфеты «Ша Нуар» превратились в «Славянские», кино «Люкс» — в «Свет», французская булка — в городскую, футбольный матч — в состязание. При этом слово «тайм» заменили словом «период», ничем не более русским, но все же заменили! Петергоф стал Петродворцом, Ораниенбаум — Ломоносовым. В искусстве судорожно отыскивали первородство — даже авторство решетки Летнего сада почти полностью перешло от архитектора Фельтена к «мастеру-литейщику Егорову». Все это воспринималось с тихой покорностью — мы с мамой были совершенно изолированы от других людей, и робкая общественная ирония едва до нас доходила.