Не говорю о самих жертвах постановления, я был слишком юн, чтобы знать Зощенко и Ахматову лично. Видел только перед войной темнолицего, с изысканными манерами человека в черном костюме — «Зощенко!». Но смятение и мрак конца лета 1946-го, ощутимые в каких-то репликах, в осунувшемся лице отца, с которым я виделся мало, были реальностью. Отец, прямо упомянутый в постановлении (его панегирическая статья о Зощенко в «Ленинградской правде» от 6 июля была названа «подозрительной», а это было почти приговором), как мне рассказывали, вел себя в высшей степени достойно и решительно отказался каяться на всеписательском, в присутствии Жданова, собрании.
Видимо, ожидали арестов.
Не исключаю, многое, что мнится сейчас памятным, в значительной мере питается нынешним знанием. Но ощущение подавленности и тяжелой тревоги помню отчетливо.
Впрочем, слишком многое было запутано, одно событие опровергалось другим. Сталинскую премию за 1946 год (одновременно с совершенно неприличным по раболепной фантазии фильмом Чиаурели «Клятва») получила честная и суровая повесть Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда», а годом позже — «Звезда» Эммануила Казакевича. Произошли невозможные прежде события: эти книги были не только опубликованы, но и премированы! И это — после постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград». В 1946 году получил Сталинскую премию спектакль Московского государственного еврейского театра «Фрейлехс» (Радость), а в январе 1948 года в Минске был убит его постановщик — великий Соломон Михоэлс. Режиссера похоронили с высочайшими почестями, а его театр почти сразу же разогнали. Обо всем этом, тем более с попытками аналитического сравнения, тогда никто, разумеется, не думал, а если и думали, то молчали. К страху примешивались растерянность, недоумение, ощущение бреда и полной непредсказуемости.
Да и мой отец, раздавленный все тем же постановлением, получил в 1948 году Сталинскую премию за фильм «Пирогов», спокойно вышедший на экраны в 1947-м. Я был на просмотре в Доме писателей, вероятно в начале 1947-го. Постепенно люди несколько успокоились, тревога сменилась угрюмой покорностью.