Кажется, уже в июле Мышкин получил записку, где говорилось, что в том коридоре считают нужным что-нибудь предпринять ввиду полной безнадежности нашего положения. Некоторые предлагают устроить голодовку, а Морозов говорил, что этим нельзя достичь серьезных результатов, а лучше всем нам начать ломать двери, бить окна и добиться, чтобы нас всех перестреляли и чтобы эта история приобрела огласку. Колодкевич отказался передать мне это предложение, а Мышкин так рассердился на него за это, что несколько дней не хотел с ним говорить.
Уже несколько лет спустя, в Шлиссельбурге, я узнал, в чем было дело, а тогда Колодкевич ни слова не сказал мне ни о бунтарских планах, ни о ссоре с Мышкиным, хотя мне показалось странным то, что Колодкевич дня два подряд очень много стучал с Мышкиным, так что у него не хватало времени на беседу со мной, и не говорил мне, о чем у них идут такие оживленные разговоры, а после нескольких дней они совсем не стучали, и когда я хотел кое-что передать через Мышкина Исаеву, то Колодкевич сказал, что, должно быть, Мышкину надоело стучать, потому что он молчит уже третий день.
Потом, конечно, Мышкин успокоился, и все вошло в обычную колею. Он стал опять рассказывать Колодкевичу о сибирской жизни, об их побеге, о новых арестах в Сибири и России, процессе Богдановича и Грачевского, о событиях в Западной Европе, а Колодкевич передавал эти новости мне, так что у меня прервался начатый, за эти три дня будирования Мышкина, горячий спор о философии бессознательного Гартмана, которую я прочел, сидя в саратовской тюрьме, и сильно увлекся, а Колодкевич ценил ее не слишком высоко и советовал мне меньше думать об этой "довольно пустой, но тем не менее зловредной книжонке", а лучше более внимательно наблюдать за своим пауком.