В 1932 году вспыхнули забастовки на текстильных фабриках в Иваново-Вознесенске. Забастовки были вызваны голодом и низкой заработной платой. Расправами — еще более жестокими, чем обычно, — с участниками забастовок руководил Каганович, причем репрессиям подвергли не только бастовавших рабочих, но и довольно высокопоставленных руководителей местных парторганизаций. О причинах этого я узнал непосредственно от одного из таких репрессированных местных партийных деятелей. Некоторые партийные руководители, не довольствуясь попытками сигнализировать в Москву о создавшемся материальном положении рабочих делили с последними их участь. Так, они сами и их жены бойкотировали свои особые распределители, одевались как рабочие и вместе с рабочими стояли в очередях за продуктами. Именно за это их больше всего и наказали. Как разъяснял Каганович, закрытые распределители являлись частью партийной политики — их бойкотирование было равносильно выступлению против генеральной линии партии. А попытки подделываться под рабочих, по мнению Кагановича, были опасным антипартийным уклоном. Как руководители, так и руководимые должны были соблюдать установленные порядки, не смели переступать барьер неравенства.
И большинство действительно его не переступали. Материальная нищета вела к моральной деградации. Рабочих в промышленности стало больше, но не было у них уже той силы духа и воли, какие были у поколения рабочих, совершивших Октябрьскую революцию. И только немногие партийцы-руководители избежали разлагающего влияния власти и материального благополучия в море нищеты и голода.
Неравенство и было одним из тех вопросов, которые поднимали Троцкий и его сторонники. Но большинство партийных руководителей, которое вело себя «примерно», настолько разложилось, что поднимать этот вопрос было бесполезно (хотя многие из них считали свою совесть чистой).
В то время в людях этих партийных кругов появилось что-то дикое. На пресловутых вечеринках, где водка лилась рекой, очень популярной была песенка, вроде цыганской:
Мы все пропьем — баян оставим
И всяких сук плясать заставим.
Этот «баян», видимо, и был остатком их внутренней свободы и честности, их тайной идейной «сердцевиной». Это было компенсацией за хвалебные гимны Сталину, за отказ от идеалов Октября, которые, как многие из них сознавали, они сами же помогали «всяким сукам хоронить». На таких вечеринках будто и не замечали, что каждый десятый был осведомителем, обязанным немедленно донести о таких разговорах.
Пятаков оставался верным своим принципам, но, как и многие другие, стал пить. Именно потому что он был прямым, упорным, проницательным человеком, он не сумел перейти определенную черту своей совести. Пятаков знал, что будущего у него нет. Рассказывали, что в течение последнего года работы в Наркомтяжпроме он часто являлся на работу пьяным, напивался до белой горячки и жаждал смерти. Все это на его суде обошли молчанием.
«Суки» все же обладали кое-какими остатками пристойности. Человека могли обвинить в самых фантастических преступлениях, совершить которые он никак не мог, могли расстрелять из-за него родственников, только за то, что они родственники, но его
личные слабости и пороки (хотя ими широко пользовались следователи для получения нужных им показаний) не предавались гласности. Следователи не только знали фактическую сторону жизни обвиняемых — один бывший сотрудник органов безопасности рассказывал мне, что из этих фактов они старались вывести правильную формулу характера того или иного подследственного. Насколько фантастическими бывали предъявляемые обвинения, настолько точным и соответствующим действительности был параграф, содержавший описание личных качеств заключенного, его наклонностей и слабостей.
Незадолго до окончания второй пятилетки Пятакову дали орден Ленина, вынесли горячую благодарность от имени ЦК партии и... арестовали. У него имелся некоторый юридический опыт. В 1922 году он был членом трибунала, судившего эс-эров. Подсудимых тогда приговорили к десяти годам, но выпустили на свободу через два года. С Пятаковым же поступили совершенно иначе.
На суде Пятаков признавался во всем подряд. Следователи, безусловно, его ни в чем не убедили. Но он слишком много знал и понимал, как делаются такие дела. На суде звучала только одна диссонирующая нота. Некоторые из небылиц, которые он рассказывал на суде, слишком легко оказалось проверить и опровергнуть. Так оно и случилось позже, когда его показания были опубликованы и проверены во Франции. Там он якобы встречался с «участниками заговора», в несуществующих местах или в такое время, когда было известно, что они находятся в совершенно другом месте. Может быть, он позволил себе такую шутку напоследок. Это на него было похоже. А может, пошел на все из страха перед пытками, но он все же оставил после себя небольшой постскриптум, который и расшифровали историки.